но Время знает, что наоборот9.
(“17 агностических фрагментов”, 15)
Мы не решились бы, конечно, атрибутировать эти строчки Лосева как автопортретные, если бы не прежние его самоаттестации, экспрессивные до чрезвычайности. Было уже всякое сказано — и что “щеки его толстомясы”, и что он “блудливый сукин сын”, “мудак, влюблявшийся в отличниц”, “пьянь на выходных ролях”, “осиполог (то есть специалист по творчеству Мандельштама. — Л. Д .) с сиплой глоткой”, который “пахнет водкой” и “порет бред” (особенно здесь показательно сходство тембральное — “хрипучий обормот” звучит примерно так же, как “осиполог с сиплой глоткой”). Учтем еще и лосевскую склонность смешивать в разговоре о себе грамматические лица (“...На пенечке кто сидит? Я сидит, скучает”), нарочито соскальзывая с 1-го на самоотчуждающее 3-е.
А следующий из “агностических фрагментов”, 16-й, по мрачности с 15-м сходный, дан автором уже от первого лица: “В застенке поясницы костолом. / Он требует признания: ты стар? / Не признабюсь. / Нет, признабюсь! Я стар. / Друзей всех выдаю: да, сговорились / поумирать и умерли”.
“Как я сказал” — лосевская “Senilia”, книга, где возраст стал точкой отсчета и одним из предметов мыслей и наблюдений: “Этот возраст преклонный на деле столбик — / тот распух под старость, а тот усох...”
Это книга убывающего (“убивающего”, как сказано выше) времени: “Грозится крыша ледяным копьем. / Безвременный — день не в зачет, а в вычет...” — читаем мы на последней ее странице, как раз перед мирным финальным двустишием про кофе и кота. И еще: “...хватишься времени — нет его, истекло” (“Город тянется вверх, расползается, строится...”).
Это бухгалтерская книга судьбы, показывающая, что приход расходится с расходом непоправимо: формула “все потеряно” произнесена уже в первом стихотворении, “Финский пейзаж с нами”, а в другом, под названием “Испанский пейзаж с нами”, дано как бы ее продолжение — “и вообще слишком поздно”. И отчет на носу: “...Выйдешь под утро в ванную с мутными зенками, / кран повернешь — оттуда хлынет поток / воплей, проклятий, угроз, а в зеркале / страшно оскалится огненноокий пророк” — вот он где, оказывается! (“Город тянется вверх, расползается, строится...”).
Это записная книжка меркнущей памяти: “Под старость забывают имена, / стараясь в разговоре, как на мины, / не наступать на имя, и нема / вселенная, где бродят анонимы...”
Это книга-синодик: Лосев пишет о мертвом Бродском (“В похоронном дому расшушукалась жизнь-выдвиженка...”, может быть, “Памяти полярника”, “Пирс испарился” и др.), о мертвом Довлатове (“Я видал: как шахтер из забоя...”), о мертвом Сапгире (“Сапгир”).
Это книга для записи сновидений, истолкованию, надо заметить, поддающихся не всегда. Закрыт “Отрывок” (“Лег спать в июне — просыпаюсь в январе...”). Сновидцу не понять (а нам тем более), где происходит дело, — “Литва ли, Закарпатье”, и что там за гость, этот “зверь, одетый человеком”, и что он хочет сообщить на языке, “скрипучем, как санскрит”. Есть “Новоселье” — сон о чьем-то (чьем? кто-то автору, кажется, очень близкий) переселении в новое жилище: из коммунальной “свалки хлама, сортирной вонялки” — в квартиру отдельную. Слишком даже отдельную, безысходно:
...мы прошли в гостиную,
а потом через залу пустынную
в спальню. Но почему одну?
И тотчас планировщик сна
показал: вот еще одна
и еще, спален было много,
много темных комнат для сна...
Тут и Юнг, тут и Блок, его “Ночная фиалка”, сон во сне, сон о сонной избе.
Есть в книге еще и “Прозрачный дом”, тоже как будто несколько сомнамбулический, со смещенными смыслами:
Наверное, налогов не платили,
и оттого прозрачен был насквозь
дом, где детей без счету наплодили,
цветов, собак и кошек развелось...