годов на несколько лет ушел из литературы и поступил на службу в финансовое ведомство.
Решение, впрочем, понятное — слишком стремительна была духовная и идейная эволюция Глинки: за несколько лет он проделал путь, на который другие люди тратят целую жизнь. Требовалось время, чтобы разобраться в себе, определиться с “платформой”. Хотя именно эта стремительность происходивших с Глинкой на рубеже веков перемен во многом и создала тот феноменальный сплав, который представлен в первом томе собрания его сочинений. В автобиографических заметках мыслитель писал: “Осмысление старой идеологии новыми напластованиями шло у меня медленно, с вечной боязнью оступиться, с раздумьем и оглядыванием назад в страхе переступить порочное старое новым нужным. Это не страх свистков и усмешечек, которыми преследуется в нашей прогрессивной литературе все уклоняющееся от ее общепризнанного шаблона, а боязнь самого себя, желание не обрывать без нужды традиционной преемственной связи, потребность быть в связи с прошлым, с умершим, своего рода культом отцев, предков”. Все это в его ранних работах не просто налицо — бросается в глаза.
Глинка восхищается одновременно Короленко и Розановым, параллельно печатается в “Русском богатстве” и “Новом пути”, считает своим учителем Михайловского и пишет статью “Человек в философской системе Владимира Сергеевича Соловьева”, а сотрудничая в “демократическом” и “прогрессивном” “Журнале для всех”, публикует там положительную рецензию на книгу Сергея Булгакова “От марксизма к идеализму” (после чего из журнала, разумеется, приходится уйти). Парадоксальность этой ситуации — мыслитель-идеалист, печатающийся в ортодоксально народнических изданиях, — не преминул отметить и активно полемизировавший с Глинкой в те годы Луначарский.
И внутри все то же самое — “субъективная социология” легко и как-то без особых швов сочетается в работах Глинки с метафизическими построениями и с отчетливо христианским пафосом. Показателен уже подбор эпиграфов к раннему очерку о Глебе Успенском — первый из Михайловского, а второй из апостола Павла1. Показателен даже сам выбор Глеба Успенского в качестве центрального персонажа, и не только на период сотрудничества с народническими журналами, но и на всю жизнь. Едва ли кто-то еще из философов-идеалистов начала века мог бы назвать свою книгу “Два очерка об Успенском и Достоевском” — слишком несопоставимы были эти величины в той литературной иерархии, которую выстраивали единомышленники Глинки. Нападать на Успенского не нападали, и значение его по умолчанию признавалось всеми — но чтобы раз за разом возвращаться к нему, поверяя его сочинениями свои важнейшие мысли и концепции? Сложно даже с ходу вспомнить, кто из “коллег” Глинки вообще обращался к этой фигуре (хрестоматийная статья Мережковского “Иваныч и Глеб” не в счет — ее автор был в то время от идеалистического движения весьма далек).
Да и другие “герои” мыслителя — Гаршин, даже Чехов — вовсе не были для его идейных спутников центральными фигурами русской литературы. Иное дело Достоевский, по собственному признанию Глинки, как никто способствовавший перелому в его мировоззрении. Но как раз работы Глинки о Достоевском не слишком оригинальны — не случайно Григорий Рачинский от имени издательства “Путь” в 1911 году отклонил подготовленное Глинкой “Жизнеописание Достоевского” с жесткой, но по крайней мере отчасти справедливой формулировкой: “Она (биография. —
Поэтому решение составителя не включать так и не увидевшее света при жизни автора и сохранившееся в архиве Глинки “Жизнеописание Достоевского” в трехтомник выглядит вполне обоснованным. Помимо всего прочего, взгляд мыслителей этого круга на Достоевского давно известен, и едва ли публикация работы Глинки серьезно изменила бы существующие представления о рецепции личности и творчества великого писателя философами-идеалистами начала XX века. Если о чем-то и стоит сожалеть, так о том, что за пределами нынешнего собрания останутся статьи и рецензии Глинки-Волжского, рассыпанные по провинциальной периодике 1900 — 1910-х годов. Впрочем, плох тот исследователь, который не оставляет простора последователям.
Василий Розанов. Полное собрание “опавших листьев”. Кн. 1. Уединенное. Подготовка текста и комментарий В. Г. Сукача. М., “Русский путь”, 2002, 424 стр. (“Литературные изгнанники”).
Василий Розанов. Полное собрание “опавших листьев”. Кн. 2. Смертное. Подготовка текста и комментарий В. Г. Сукача. М., “Русский путь”, 2004, 192 стр. (“Литературные изгнанники”).
Текстология Розанова настолько запутана, а издается его наследие настолько хаотично, что любую попытку систематизации здесь можно только приветствовать. Поэтому намерение издательства “Русский путь” выпустить полное собрание розановской “листвы” заслуживает самых добрых слов. Тем более, что исполнение не уступает замыслу — удобный формат, симпатичное оформление, по делу подобранные иллюстрации, стостраничные комментарии в каждом томике.
С “Уединенным” все более или менее понятно — оно переиздавалось неоднократно, афоризмы из него давно разошлись на цитаты. “Смертное” известно куда меньше. Единственный раз при жизни автора эта подборка фирменных розановских фрагментов вышла в 1913 году. На обложке той книги значится: “Домашнее в 60 экземплярах издание”. Так Розанов с максимальной полнотой реализовал свою постоянную мечту о возвращении к догуттенберговской поре, к интимной потаенности литературного труда. Впрочем, значительная часть записей “Смертного” позднее была включена автором в “Опавшие листья”, а в начале 90-х, на волне интереса к “возвращенным именам”, оно дважды переиздавалось приличным тиражом. Так что назвать “Смертное” книгой вовсе неизвестной было бы некоторой натяжкой.
Вполне доступны и другие розановские произведения в этом жанре. Однако новых выпусков “листвы” все равно ждешь с нетерпением — в первую очередь из-за качества сопроводительных материалов. Остается лишь надеяться, что следующие томики будут выходить с несколько меньшими интервалами.
Сергей Гречишкин, Александр Лавров. Символисты вблизи. Очерки и публикации. СПб., “Скифия”; “Талас”, 2004, 400 стр.