Служба... Тут другое... Увлекся, выделился. Середняки, которых он обошел, стали про него судачить. Пока шепотом. Не наш, мол, человек... Конечно, не их. Тут не оспоришь. Опасно заносит, когда природой данные силы он фокусирует на одном деле... Нельзя бездумно давить на газ, если дорогу жизни сковало льдом молчаливой, припорошенной страхом подозрительности.
Люди как люди... У всякого бывает такой момент, когда кажется, что он бы добился первенства, успеха, если бы не помешал одноклассник-сосед-сослуживец... Перечень-то бесконечен и обновляется всякий день. Задели плечом в трамвае — вот и враг...
Усатый ловко использует эту человеческую слабость. Рулит, целенаправленно давя всех, кто знает, что такое благородство, кто сам способен сознательно противостоять низости и обучить этому детей. Выкашивают лучших...
Политика начинается в частной жизни обывателя. В нее микробом проникнуть — вот и обладаешь властью...
И сколько ни всматривайся, ни вслушивайся — никаких признаков улучшения. Климат внутри державы от года к году не становится теплее. Да еще из Европы поддувает... Тянет войной, как бы ни усердствовало и официальное, и доморощенное бодрячество.
Через неделю вместе с удочкой Евгений стал прихватывать новый гроссбух с пожелтевшими, но чистыми страницами, который нашел в чулане у тещи, бывшей бухгалтерши. А еще через неделю он уже не тратил время на речку. Вставал чуть свет, пристраивался в теньке — пень от старого грушевого дерева вместо стула — и писал, не разгибаясь, пока домашние дела терпели его отсутствие. Долго засиживаться было нельзя, так как беременная жена — из неразумной преданности — не звала на помощь, а сама тащила ведро из дальнего колодца и рубила щепки на растопку плиты, стоявшей под навесом во дворе.
Справившись с хозяйством, сразу после обеда, Евгений снова садился за работу. Бывало, захватывал и ночь, — вкусную, звездную украинскую ночь.
К написанному не возвращался. Вперед летел.
Ночью, в поезде, впервые прочитал все девяносто шесть листов, исписанных крупным, разборчивым почерком с обеих сторон. Ехал в Москву, на службу.
Под утро вспомнил об Анне: хорошо бы ей показать. Не стыдно.
На Курском вокзале зашел в буфет, хотя есть совсем не хотелось: теща с женой напекли в дорогу столько пирогов, что хватит на целую неделю. И все-таки долго пил жидкий кофе, вспоминая нечаянную майскую встречу. А вдруг?
Увы, никакого сюрприза... Позвонил на Ордынку — и там ее нет. Мелькнуло: был бы налегке — на Ленинградский вокзал и в Питер! Двое суток ведь есть до начала занятий...
Нет, нельзя. Как там родители? Судя по письмам — в порядке, но между строк читается: боятся. Реальный страх или фантастический — надо разбираться.
3
Пока ел мамины пельмени, которые только она и умеет правильно, по-уральски, приготовить, так чтобы каждый лопался во рту, истекая мясным соком (сочная теплота — как, смешно сказать, вкус желанной женщины), — пока смаковал, понял, что родительская тревога — обычный фон. Жить сегодня не опаснее, чем вчера.
Пока, опять пока... А что не “пока”? Что вечно?
— Говорят, в Москве теперь люди вообще не спят... По ночам ведь берут, — шептала мать, пододвигая к тарелке сына то масленку, то пузырек с уксусом, то глиняную плошку с холмиком свежепосоленных рыжиков. — К соседской Марусе участковый ходит... Говорит, анонимки поступают к ним чуть не каждый день. Стучат даже на родственников... Такое пишут... Маруся всего боится. Знаешь ведь, Женюша, она модница, а новые ботиночки прячет от местных: выносит из дома в сумке и переобувается только через два квартала. Чтобы и на нее не стукнули... — Мать держала правую руку почти как Анна: локоть на столе, большой палец под подбородком, мизинец отставлен, а три средних пальца вытянуты вдоль щеки. Не хватает только папиросы.
— Да, елки-палки... Под это дело надо выпить... — Евгений подцепил вилкой соскользнувшую на клеенку шляпку в рыже-зеленых разводах и отправил ее в рот. Может, хоть его показное равнодушие вытянет из родителей существенную информацию. Начнешь им поддакивать — и не узнаешь ничего, кроме обычных сплетен. Пока-то все обычно: любое давление сверху выводит на свободу человеческую низость...
— Мать, и я бы рюмашку пропустил. Помянуть наших положено! Где твоя настойка? — приосанился отец, но голос его выдал.
Напуган и заискивает.
