пришлись на судьбу этого юноши, резонерствовать по его поводу, разглядывать в лупу его одинокую и драматичную интимную жизнь и психологию1.
Но о лагерных письмах мыслителя и культуролога Алексея Федоровича Лосева и его супруги Валентины Михайловны (в девичестве Соколовой), фрагментарно публиковавшихся на протяжении последних лет, а теперь вот объединенных под одним переплетом, — кажется, нельзя не писать. Ибо их сложно читать без кома в горле и не поделиться своим восхищением живостью и высотой духа, сохраняемым и в полном отчаянии.
...Лосевы (с разницей в полтора месяца) были арестованы в 1930 году. Повод для ареста философа — авторские вставки в уже отцензурированную “Диалектику мифа”: действительно, “проступок” головокружительно дерзкий для тех свинцовых времен (впрочем, и для любых советских). Сам Лосев объяснял потом жене его так: “Я задыхался от невозможности выразиться и высказаться. Этим и объясняются контрабандные вставки в мои сочинения после цензуры <...> Я знал, что это опасно, но желание выразить себя, свою расцветающую индивидуальность для философа и писателя превозмогает всякие соображения об опасности. В те годы я стихийно рос как философ, и трудно было (да и нужно ли?) держать себя в железных обручах советской цензуры”. (Как мне это знакомо! Тоже задыхаясь в 70-е, конечно, намного более вегетарианские годы, я переправлял стихи свои в антикоммунистические журналы на Запад, не задумываясь о будущем.)
Но скорее чету Лосевых арестовали “по совокупности”: уж больно не советские они были люди, ведшие притом подспудно-активную культурную и религиозную жизнь и, как говорится, по определению не способные в то время на “конспирацию”. Непуганые, одним словом, были они тогда господа — и это даже поразительно после тринадцати лет существования коммунистического режима. Антисергианцы, имяславцы, религиозные мистики — белые вороны в советской жизни. “Три года скитаний и лишений — не шутка; и теперь уж я не тот наивный младенец, каким меня взяли от моего письменного стола”, — напишет Лосев жене 14 сентября 1933 года.
...Вот, казалось бы, имяславие (истолкование сущности Божьего Имени) — что до этого советской власти? Но и в имяславие совали чекисты нос2.
Мы теперь не станем говорить о данном религиозном направлении и движении: нам это не под силу, да сейчас и не к месту. Возникшее лет за десять до революции, оно было объявлено церковными “позитивистами” ересью, чреватой расколом. Не думаю, однако, что такая угроза существовала в реальности. Зародившееся в среде “простого” афонского монашества, имяславие стало все же делом духовной элиты. Раскол семнадцатого столетия, к примеру, касался каждого ежеутренне и ежевечерне: двумя или тремя перстами креститься, двоить или троить аллилуйю? Имяславие же вряд ли могло потревожить массу верующего народа и обречь его адептов на физические “аввакумовские” гонения. Не то при большевиках. Твердый противник имяславия, митрополит Сергий подписал известную декларацию о лояльности к существующей власти. И все имяславцы — а это были, повторяю, в определенном отношении сливки православной интеллигенции — оказались в стане нелояльных. По ним был открыт “огонь на уничтожение”.
После нескольких месяцев одиночки и внутренней Лубянской тюрьмы тридцатисемилетний мыслитель был приговорен к десяти годам лагерей. Приговору предшествовала речь одного из самых ничтожных коммунистических вождей — Кагановича, назвавшего на XVI съезде ВКП(б) Алексея Лосева “классовым врагом”. А контрольный выстрел в спину сделал (аж одновременно в “Известиях” и “Правде”) Максим Горький — уже после того, как Лосев, полуослепший и ослабевший, “перековывался” на Беломорканале. Вырезку из “Правды” — из Свирлага в Сиблаг жене — Лосев послал в письме от 31 декабря 1931 года. “Профессор этот, — утверждал основоположник соцреализма, — явно безумен, очевидно, малограмотен <...> и наверное он действовал языком среди людей, подобных ему, таких же морально разрушенных злобой и ослепленных ею. Что делать этим мелким, честолюбивым, гниленьким людям в стране <...> где создается новая индивидуальность? Нечего делать в ней людям, которые опоздали умереть, но уже гниют и заражают воздух запахом гниения”.
В том же письме Лосев рассказывает жене о своих душевных страданиях в послеарестную пору. “Ум все время успокаивал. Ум, воспитанный в борьбе с ложными и искаженными формами мысли и жизни, все время вел себя образцово, стараясь внести мир и покой. Но душа мало подчинялась уму, и клокотал озлобленный огонь и темный ропот против Неба, разрушившего столь ценную и редкую жизнь, каковой была наша с тобой.<...> Часами твердил твое сладкое имя и звал тебя на помощь, никак не имея возможности поверить, что мы разлучены на веки <...> Ласка ты моя вечная, худоба ты моя родная — любимая и нежная головушка!”
“Как ты хорошо написал, — отвечала она ему, — что ум объясняет и успокаивает (уму-то ясно), а душа все будоражится да и не всегда принимает”.
Вот что такое философия! У обычного человека именно ум-то и не принимает в первую очередь жестокостей жизни, а душа посмиренней. Но у мыслителей все иначе. Ум мыслителя придумал теодицею, тогда как ум не мыслителя не берется рационализировать зло.
...Вглядываюсь в доарестные фото Лосева: тщательно, не без щегольства, но без богемности одетый молодой человек, напитанный философией и культурой, не понаслышке знающий, что такое иерархия бытия и даже сверхбытия — и органично, с удовольствием, но без гедонизма вписывающий себя и в то, и в другое. Младший современник Павла Флоренского (на одиннадцать лет моложе), и по имяславию, и по религиозно-философскому универсализму — он его прямой последователь, если не ученик (Флоренский и обвенчал Лосева и Соколову в Посаде в 1922 году). По его долагерному философскому творчеству можно пытаться “реконструировать” — как бы развивалась отечественная самобытная философия, если б не революционный обвал. Но на чужбине или тут, в лагерях, в застенках, в гражданской неволе она насильственно лишилась преемственности.
Менее чем за год до ареста Алексей Федорович и Валентина Михайловна тайно принимают