монашеский постриг под именами Андроника и Афанасии. Много позднее Лосев написал об этом замечательные стихи:
Благословенна дружба,
Пришедшая тогда, —
Таинственная служба,
Проникшая года.
Над всею жизнью внешней,
Такою, как у всех,
Горел огонь нездешний
Мучений и утех.
О том, сколь углубленна и достойна была их жизнь, свидетельствует, к примеру, штришок, упомянутый Лосевым в одном из лагерных писем. “Под давлением общественной и академической необходимости ты должна была поехать в Питер на астрономический съезд и <...> нашла там великое рассеяние ума и расхищение души и даже прямо разврат для своей жизни. Это было каких-нибудь 5 — 6 дней, да и от тех приходилось очищать душу специальными мерами”. Какой контраст с нами, жадно рвущимися всеми правдами и неправдами на любые симпозиумы, конференции, тусовки и встречи — и чем на дольше и дальше на Запад, тем лучше. Не нам чета были когда-то люди. В другом письме Лосев упоминает, что: “Терпеть не мог я радио. И мы считали духовным растлением и рассеянием провести радио в нашу тихую келлию уединенного умственного труда, любви, мира и молитвы”.
И вот этого-то человека-уникума, монаха и философа, чуравшегося, как проказы, суетного житейского мельтешенья, чекистские обезьяны в считанные месяцы превратили в полуслепого инвалида с ревматическими руками от тяжелых работ на холоде. Сохранили жизнь, но перебили ему становой культурный хребет как философу и потом всю жизнь заставляли притворяться марксистом.
“Моего Рыжего тоже чуть не убили3. Несколько дней назад он появился весь избитый и в крови. <...> Знатоки говорят, что для того, чтобы так избить собаку, надо было его долго держать и не пускать и нужны тяжелые и тупые предметы. Бедный приятель! Одна у нас судьба с тобою. Бьют-бьют, а все еще волочим с тобою ноги и все еще не подохли так, как приличествует выгнанной собаке”.
Несмотря на весь свой, порой отчаянный, эпистолярный “ропот Иова” (стилистически и впрямь напоминающий разом и Книгу Иова, и Житие Аввакума и в художественном отношении намного превосходящий лосевскую беллетристику, страдающую порой заданностью и непластичностью языка4), несмотря на то что в лагере “темно, сыро, сплошные нары, которые являются сразу и кроватью, и столовой, и письменным столом”, несмотря на “сплошную и дикую матерщину” вокруг — Алексей Федорович старается сохранять равновесие и интеллектуальную форму и того же ждет от жены. “Сделай мне подарок, — пишет он ей в Сиблаг 25 февраля 1932 года, — изучи какой-нибудь отдел математики и астрономии <...> и, когда сойдемся, будь в состоянии сказать мне: „Экзаменуй хоть сейчас””. Правда, “сначала я тебе сдам экзамен по дифференциальному и интегральному исчислению, а уж затем стану я экзаменовать тебя. Тогда берегись”. Удивительный человек.
Религия и наука замечательно уживались в супругах Лосевых. В письме от 11 марта 1932 года Лосев пишет: “Мы привыкли с тобой жить очевидными и достоверными фактами разума, и душа наша тщательно избегала всякого нецеломудренного погружения во тьму недостоверного сознания, живущего нервами, сплетнями, истерикой, преждевременными выводами, всяческими преувеличениями и необоснованными обобщениями. <...> В религии я всегда был апологетом ума, и в мистическо- духовном, и в научно-рациональном смысле; в богословии — максимальный интерес я имел всегда почти исключительно к догматике, как той области, которая для богословствующего христианина есть нечто и максимально разработанное в Церкви и максимально достоверное <...> в философии я — логик и диалектик, „философ числа”, из наук любимейшая — опять-таки математика; и наконец, филологией-то я занимался почти исключительно классической, в области которой в науке достигнута наибольшая разработанность и четкость”.
...И в заключение — “капля дегтя”. К сожалению, читать текст книги неловко: слишком растянута строка, узковаты поля внешние и еще буже внутренние. И с форматом, пожалуй, можно поспорить: уж больно, по-моему, великоват он для такого интимного жанра, как личная переписка.
Жаль, что составители ограничились только временами отсидки и изначально не “заложили” в свой замысел, а следовательно, и в книгу столь же драматичных и ярких послелагерных писем Лосева.
Не вполне мотивировано — на наш взгляд — и “скалькированное” для данного издания название работы Павла Флоренского; к тому же старое правописание на современной обложке попервоначалу смущает, смахивая на орфографическую ошибку.
Впрочем, вероятно, это придирка и название уместно и правомощно. Ведь 24 февраля 1932 года Валентина Михайловна написала мужу в Свирлаг из Бийска: “Что бы я ни увидела нестерпимое, стоит мне ощутить в себе всегда присутствующую, нашу с тобой, жизнь, и смиряется душа, принимает все без трепета. Ведь: или все, или ничего! Ясочка, пусть любые скорби, лишь бы сияла в вечности наша „Радость на веки””.