художественных принципов писателя.
Размышляя об этих принципах, Н. М. Малыгина поднимает актуальную для современного российского литературоведения проблему неореализма в русской литературе 20—30-х годов и наших дней2. По мнению исследовательницы, неореализму в понимании Воронского сродни платоновский “символический реализм”, среди составных частей которого реализм, символизм, авангард, эстетические концепции Пролеткульта, “Перевала” и РАППа, теории реализма и соцреализма сотрудников журнала “Литературный критик”. Подобная трактовка неореализма убедительна, так как фиксирует в нем, наряду с его реалистической основой, и иные, модернистскую и условную, составляющие. Добавлю в связи с этим, что художественному методу Платонова близка и замятинская теория неореализма как синтеза классического реализма с символизмом и авангардистским “сдвигом”, “кривизной”. Получается, что критик Воронский и писатели Платонов и Замятин общими усилиями вырабатывали теорию нового художественного метода, весьма отличавшегося от социалистического реализма.
Н. М. Малыгина не выпрямляет путь Платонова, не ретуширует его образ в духе перестроечной идеологии, а освещает трагедию писателя объективно, признавая, что после обнародования в 1929 году рассказа “Усомнившийся Макар” и в 1931 году бедняцкой хроники “Впрок”, восторженно оцененной двенадцатью (!) редакторами, но в связи с гневом Сталина подвергнутой травле как “Кулацкая хроника”. Платонов попал под критический обстрел рапповцев, которые приклеили к нему опасный ярлык “кулацкого идеолога”, и в конце концов под давлением проработок отрекся от своей сатиры и согласился на “самоперековку”. Его, талантливейшего писателя, в 30 — 40-е годы буквально выдавливали из советской литературы. При этом соцреалистом Платонов так и не стал, хотя и оставался сторонником идей революции. Не стал потому, что, как убедительно доказывает Н. М. Малыгина,
Большая удача рецензируемой книги — разбор повести “Котлован”, романа “Чевенгур” и некоторых других произведений Платонова сквозь призму мотивов апокалипсиса. Картина мира после “сплошной” коллективизации в “Котловане” напоминает апокалипсис, странное солнце светит землекопам; в “Чевенгуре” останавливается течение исторического времени и наступают некие мифические времена, чевенгурцы постоянно ждут “второго пришествия” Христа и мечтают о “новом свете”. Вместе с тем апокалиптическое сочетается здесь с утопическим.
Откликаясь на споры по поводу жанровой природы “Чевенгура”, Н. М. Малыгина утверждает: это утопия, близкая социальному утопизму А. Богданова, автора романа “Красная звезда”, урбанистическим и “природным” утопиям. Подобную позицию подкрепляет, в частности, декларируемая в “Чевенгуре” и в повести “Сокровенный человек” платоновская вера в утопию бессмертия — “Философию общего дела” Н. Федорова — и идеи Луначарского, высказанные им в работе “Религия и социализм”. Преодоление смерти было важнейшей чертой религиозного отношения к социализму. При этом литературовед отмечает и присущую “Чевенгуру” сложность авторской позиции: “Вместе с тем Платонов чувствовал не только особые жизнетворческие возможности ускоренного апокалиптического времени, но и опасность единоличного управления миром и сплотившимся в единое целое человечеством”. В этих словах содержится косвенное указание и на то, что в финале произведения, когда погибают почти все жители Чевенгура, утопизм вдруг превращается в свою противоположность. А значит, и жанр произведения, и его содержание еще сложнее…
Необычны платоновские герои, философы из народа, “душевные бедняки”, задумавшиеся чудаки и инженеры — преобразователи мира. М. Горький в досаде, что не может до конца их понять, назвал их “не столько революционерами, как „чудаками” и „полоумными””. Но даже самые загадочные из платоновских персонажей (“бог”, питающийся глиной, гротескный Медведь-молотобоец) становятся понятнее в свете новаторских интерпретаций Н. М. Малыгиной.
Она увидела источники персонажей произведений Платонова в Ветхом и Новом Заветах, наметив соответственно два основных типа платоновских героев — “ветхого”, то есть как бы не выделившегося из природы (“бог”, питающийся глиной, в “Чевенгуре”), и “воскресшего” человека, который мечтает о спасении человечества и чей образ восходит к Христу (Александр Дванов и Степан Копенкин из “Чевенгура”, Назар Чагатаев из повести “Джан”). Герой-спаситель непременно целомудрен, как платоновские “строители страны” Никита Фирсов из рассказа “Река Потудань”, Саша Дванов и Степан Копенкин, свято хранящий в душе любовь к умершей Розе Люксембург. В целомудрии Платонов видел великую созидательную силу.
Как и герои-интеллектуалы Ф. М. Достоевского, многие персонажи Платонова одержимы поисками высшей истины и пытаются овладеть “общим планом” мироздания, но являются при этом типично русскими людьми “двустороннего действия”. В “Чевенгуре” “показано, как русские люди пускаются в коммунизм и рассчитывают при случае вернуться обратно; уходят в смерть, как в „другую губернию”, и верят в возможность выхода и оттуда”.
Ценно, что Малыгина вводит в научный оборот и мало изученное раннее наследие Платонова. Ницшеанский тип героя-сверхчеловека, недовольного устройством мира и готового его пересоздать, появляется уже в научно-фантастических рассказах “Маркун”, “Сатана мысли”, “Лунная бомба” и в повести “Эфирный тракт”, насыщенных собственными техническими проектами писателя и близких по духу творениям русских футуристов Хлебникова и Маяковского. Те же черты Платонов придает герою своего очерка “Ленин”. Анализируя этот тип платоновского героя, исследовательница учитывает неоднозначное отношение к нему его создателя, который со временем “исключил из его характеристики право на насилие”, а значит, в чем-то преодолел идейное влияние Ницше.
О многообразии социально-психологических типов у писателя можно судить по тому, как в его произведениях трансформировался центральный для русской классики тип “маленького человека”. У Платонова он превратился в кроткого “сокровенного человека” с пытливой мыслью и благородными намерениями спасителя. Таковы, по мнению Малыгиной, Фома Пухов из повести “Сокровенный человек” и Вощев из “Котлована”. Оправданность подобной интерпретации несомненна, но она не учитывает ироничность и скептицизм Пухова как “природного дурака” (так он называет себя сам), чей образ проецируется на тип “иронического удачника” из русских сказок, смело обличающего пороки…
Строго научная и чрезвычайно интересная книга Н. М. Малыгиной показывает, как глубоко мечты, проекты и разочарования Платонова укоренены в богатейшей интеллектуальной, общественной и культурной “почве” русского серебряного века и 20-х годов. Это исследование помогает лучше понять сложнейшие произведения Андрея Платонова, национально русскую природу его творчества и оценить масштабы его дарования.