выступил из бытия, чтобы нимфа соткалась из листьев и травы, неба и ветвей, чтобы дух места (или времени… или — вечности) глянул нам в глаза, пусть мы и не различаем его глаз, нашептал нам истину, даже если мы приняли бы его шепот за шелест ветра в ветвях.

Не дорисовывать, не дописывать — что, увы, свойственно поэту, — напротив, снять эту почти автоматическую дорисовку путем многократных регрессий, отступлений от первоначально зафиксированного образа.

И одновременно, прорываясь к смыслу, нужно не разорвать вещи, не сжечь лягушачьей кожи, не повредить коры, без которой не живет нимфа. Нужно, читая в вещах, не превратить их лишь в знаки, не развоплотить.

Все это вместе может выглядеть так: “…Постоянно удивляет еще одно. Так, однажды вечером, после Рождества, когда закатное небо напомнило мне Лукаса ван ден Лейдена — не по размышлении, но непосредственно — по какой-то, возможно ошибочной, ассоциации: мне вдруг вспомнилась картина, о которой писал Арто (этой книги у меня больше нет), носящая название „Лот с дочерьми”, с пожаром на заднем плане; небо в тот вечер и в самом деле было окрашено в цвета старинных картин, розовый и золотой, — цвета почти нереальные. Сначала возникла позолоченная лента вдоль горизонта, потом, над нею, розовый круг, расцветающая роза или, точнее, облако, припудренное розовой пылью, чуть тяготеющее к кругу. А тем временем нижняя часть картины все темнела, свет оставался только на соломенного цвета полях, на обширных пространствах влажной соломы. Пейзаж цвета соломы и навоза, бескрайнее ледяное стойло. И вверху, надо всем, и опять — как выразить, как не изменить тому, что открылось зрению? — внизу, почти у горизонта — это розовое и золотое сияние… В мыслях быстро сменяются образы: дарохранительница, драгоценное украшение, Византия, ореол, нимб… И еще кадильница, курящийся дым, и в этом дыме, там, где он рассеивается, одинокая, хрустальной чистоты звезда. Но в этом есть и другое — и оно поразительнее, сильнее, проще. Произносить слова „дарохранительница”, „кадильница” — значит снова вводить в заблуждение. Чувствуется, что искать нужно на большей внутренней глубине и, самое главное, выражать это более непосредственно и прямо. Как настигает стрела или взгляд. Мгновенно, даже не успев задуматься: луч звезды над яслями. Внизу влажный сумрак цвета дерева и соломы, испарения овечьего помета (зима, бедность), а вверху эта волшебная яркость, которая не может быть подменена словами „золотой” и „розовый” — они обрекают на неподвижность, как и любые сравнения, допустимые лишь в качестве дополнения, заметки на полях. Нужно говорить, скорее, об огненной пыли, описать это как разверстый выход в другой мир, как вознесение, преображение, то есть опять касаться религиозных идей, в то время как даже небольшой крен в эту сторону был бы преувеличением; да, это — все названное выше, но одновременно — нечто иное. Потому что таковы реалии видимого мира — земля и небо, облака, борозды, кустарники, звезды; они действительно преображаются сами, они вовсе не символы, а мир, в котором мы живем, дышим и умираем, когда становится нечем дышать”.

Цветаева находит дописанные — не дослышанные (не увиденные) — пусть не образы — строки — даже у Пушкина:

“Но бывает и с поэтами и с гениями.

Есть в Гимне Чуме две строки только-авторские, а именно:

И счастлив тот, кто средь волненья

Их обретать и ведать мог.

Пушкин, на секунду отпущенный демоном, не дотерпел. Это, а не иное происходит, когда мы у себя или у других обнаруживаем строку на затычку, ту поэтическую „воду”, которая не что иное, как мель наития . <…> Так случается, когда рука опережает слух”14.

Жакоте находит нужным скорее оставить пробел (от этих пробелов белеет то, что зарождалось как стихи) — там, где не видно, там, где не слышно. Ибо реальностью в этом случае будет именно пробел — и через этот просвет может глянуть на нас то, что не вызовешь словами. “ Непосредственность чувства: она стала для меня самым драгоценным и единственным жизненным уроком, позволявшим побеждать сомнения: то, что давалось непосредственно и мгновенно, всегда потом возвращалось — и это было не бесплодное повторение, но настоятельная потребность, яркая и живая, открытие, не перестающее поражать своей новизной. Мне кажется, что со временем я все лучше усваиваю этот урок, не утративший и теперь своей первоначальной силы. Но для меня невозможно свести его к какому-либо единому определению. Ведь живая истина вообще не может быть сведена к нему; в лучшем случае оно может стать подорожной для въезда в страну, которую еще предстоит открыть. И тут приходит мысль, что к самым важным вещам можно приблизиться лишь окольным путем, исподволь, почти украдкой. Но сами они ускользают всегда. Возможно даже — кто знает? — так ускользнут они и от самой смерти…”

Вещи мира и вправду говорят с нами и ведут нас — но при попытке описать этот путь иначе, чем через посредство этих же вещей, выговорить “впрямую” то, что явлено нам во плоти, а не в смысле, мы начинаем уклоняться, блуждать, мы начинаем лгать, потому что способны выговорить лишь часть того, что во плоти существует как целое, как непосредственно явленная взору истина (а подмена целого частью, наверное, и есть ложь по преимуществу).

Фигуры, вписанные в пейзаж (те же смыслы, выговоренные “впрямую”), должны исчезнуть так же, как в стихе, согласно Жакоте, должны (по пути: по тому пути, на котором стих Жакоте становится прозой, оставаясь поэзией) исчезнуть сравнения, всегда приблизительные (например, девушка как нимфа). Если

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату