Дальше события пошли по отлаженному сценарию. Были менты с автоматами, которые долго искали у мужичка документы, он оказался Иваном Пургиным из Матвеевского. Был врач, которому пришлось сунуть тысячу, чтобы он записал в протоколе, что Пургин был пьян, хотя Пургин на самом деле был пьян. А еще я с усатым капитаном и понятыми ходил и измерял место аварии рулеткой.
Несколько часов мы проторчали в промерзшей комнатушке в ожидании протокола. Вместе с нами маялась парочка наркоманов с лицами, покрытыми бурыми прыщами. Один говорил, что его надо отпустить, потому что он болеет туберкулезом. Другой, с еврейским страдальческим лицом и длинным носом, плаксиво просил сигарет. Широкозадые гаишники грубовато шутили, но в целом вели себя дружелюбно.
Были еще какие-то протоколы, подписи и дискуссии. Витька сожалел о том, что мужичок своим телом помял капот у джипа. Я думал, что ни в какой клуб мы уже не успеем, да и танцевать совсем расхотелось.
Когда мы, уже под утро, ели хот-доги у подножья мидовской высотки, я вспомнил, как летом Витька назвал нас обоих подонками. Это было модное словечко, обозначавшее молодых негодяев без страха и упрека, прожигателей жизни, не отягощенных буржуазной моралью. Летом я был с Витькой не согласен и теперь не согласен, мы просто люди. Обыкновенные люди <…>”.
Елена Супранова. Незапланированная жизнь. Рассказ. — “Звезда”, 2007, № 4.
“Незапланированная Колина жизнь началась в 1959 году. После неудачной попытки покончить с ней Шурка Иванцова махнула рукой на прущий живот и зажила своей обычной жизнью. Она не хотела ребенка, поэтому и не ждала его, не придумывала ему имени, не гадала срок появления мальца на свет; ее совсем не тянуло ни на кислое, ни на солененькое. Она продолжала работать в полную свою силушку до последнего дня, надеясь, что скинет плод и останется „чистой”. Так уже было не один раз. Дети от тяжелой материнской работы слабо просились на бел свет и появлялись в муках невыношенными, с неразвитыми ручками, без ноготков, с перекошенными личиками.
Рожать она уползала куда-нибудь в подвал строящегося дома, если это случалось на работе днем, или дети ее нарождались в заброшенной бытовке, если схватки заставали ее к концу смены. Появившиеся детки жили недолго: кто — час, кто — два, некоторые умирали сразу, даже не пискнув. Шурка мелко крестила их лобики, целовала в плечико и увозила утренней электричкой подальше в пригород. Долго шла лесной дорожкой до знакомого овражка, заросшего молодым березняком, копала рыжую глину и устраивала последнее пристанище очередному своему греху. После, оглянувшись пару раз на овражек, уходила от детей снова к грешной своей жизни. <…>”
Прямо скажем, невеселый у нас нынче выходит обзор. В финале этой вещи все-таки пахнёт катарсисом.
Виталий Шенталинский. Расстрельные списки. — “Звезда”, 2007, № 4.
“<…> Есть свидетельства, что они, судьи, не только не разъясняли подсудимому его права и не выслушивали его показания, — не было времени ни для зачтения полностью обвинительного заключения, ни для ритуального „суд удаляется на совещание”, ни для написания там приговора. Он заготавливался заранее и даже не оглашался — во избежание истерики и лишних хлопот! Председатель говорил: „Приговор вам будет объявлен” — и осужденного уводили, и до последней минуты он не знал, что его ожидает. Приговор оглашали уже перед казнью.
В Лефортове и разыгрался этот очередной судебный фарс, вечером 15 июля.
Подсудимых вызывали по одному. Судя по протоколу, дело каждого заняло у судебной тройки с неизменным коренником, армвоенюристом В. В. Ульрихом, ровно по 20 минут (к примеру, время Павла Васильева — 19.20 — 19.40) и состояло только в том, чтобы соблюсти формальности: „удостоверить личность” — немудрено и перепутать! — зачитать скороговоркой суть обвинения, спросить, признает ли узник себя виновным, и дать последнее слово.
Все подсудимые — и Карпов, и Макаров, и оба Васильевы, Павел и Иван, — виновными себя признали, показания, данные ими на следствии, подтвердили.
Их расстреляли в той же Лефортовской тюрьме, поскольку приговор следовало приводить в исполнение немедленно. После полуночи. По календарю было уже 16 июля. Как именно все произошло, успели ли они проститься, перекинуться словом или взглядом, этого мы никогда не узнаем. Палачи вымерли, а случайных свидетелей быть не могло. Давать простор воображению здесь неуместно.
Как вспоминал военный прокурор Н. П. Афанасьев, Ежов приказал оборудовать в Лефортовской тюрьме особое помещение для расстрела — это было старое приземистое здание с толстыми стенами в глубине двора. Первая комната — что-то вроде „приемной”. Здесь Афанасьев в последний раз видел Ежова, чтобы выполнить свою формальную миссию — удостоверить личность бывшего наркома перед расстрелом. И вторая комната… Именно там, где были расстреляны Ежовым сотни людей, нашел смерть и он сам.
Мало кто из палачей, доживших до наших дней, согласились раскрыть рот и, под условием не называть фамилий, поведали хоть что-то о своей редкой профессии. Говорят, приговоренные к смерти часто менялись внешне до неузнаваемости, седели на глазах. Многие впадали в истерику, бредили наяву. Иные умирали до исполнения приговора — от разрыва сердца. Редко кто пытался сопротивляться — таких сбивали с ног, скручивали руки, надевали наручники.
Палачи жили как нелюди. Приходилось приводить в исполнение по много приговоров в день.