Но до чего же, вспомним Булгакова, “причудливо тасуется колода”! Именно туда, в Гродеково, в фильтровочно-пересыльный советский лагерь, и привезут осенью 1945 года арестованного Смершем в Харбине Арсения Несмелова… Там, на полу тюремной камеры, пораженный кровоизлиянием в мозг, он умрет, как во сне, не зная, не догадываясь, что спустя полвека его справедливо назовут первым поэтом Белой гвардии, а теперь, после объемного выхода его рассказов и повестей, — одним из первоклассных военных бытописателей, органично присоединившим свое имя к небольшому отряду лучших “окопных летописцев” ушедшего столетия, да и просто — отличным прозаиком. Кстати, даже главный составитель этого избранного признался в том, что окончательная оценка прозаического наследия Несмелова пришла к нему именно после того, как он прочитал эти пятьдесят с небольшим рассказов как роман . Прочитал последовательно, один за другим, причем уже после выхода второго тома из типографии1.
Поэт не заслонил в Несмелове прозаика, просто они пришли “один за другим”. Хотя самый факт того, что, не считая книжечки военных очерков, изданных в 1915 году под именем Арсения Митропольского2, да шанхайского сборника из шести новелл (1936), Несмелов не составил более ни одного сборника рассказов, позволяет нам заводить разговор о нем именно как о поэте.
…К 1945 году — после названной уже “Белой флотилии” (1942) — у Несмелова сложился новый сборник стихов, которого он издать не успел. Ему хотелось наименовать его по названию одного из стихотворений — “За разрубленные узлы”3. В этой лирической балладе, ностальгически вспомнив вихри и войн, и революций — “Ставил я (как стихотворец дату / под стихом) винтовку у костра”, он возвращается к себе, стихотворцу Арсению Несмелову. К поэту, который, прожив еще один мучительный день, садится в сумерках записывать свои стихи, на пере у которого уже назревает “капля рифмы”:
Падаю. Качусь по полосатой
Серой пашне, мягкой и простой…
Лишь бы плыть к весеннему закату,
Испаряясь каплей дождевой.
Лишь бы снова не попасть на привязь,
Лишь бы снова не попасть в козлы
Отпущенья… Лишь бы душу вывести
За разрубленные узлы!
Он хотел открыть этот сборник очень грустным и очень традиционным для русской (и даже советской) поэзии стихотворением, названным просто “Начало книги”. Традиционным, потому что в нем расплавлены знакомые сомнения: а имеет ли право вырванный из “общего строя” поэт, современник сегодняшней, “небывалой” эпохи, выводить “на дудочке” — свои лирические песни? Понимая, что об этом может задуматься и потомок, Несмелов старомодно и чистосердечно обращается прямо к нему, своему чаемому брату . И мы слышим этот голос, сохранившийся и пробившийся сквозь войны и революции, сквозь эмигрантскую чересполосицу, сквозь забытье поздних советских лет и суматошный угар “перестройки”:
Но все же не хмурься, потомок,
Когда, посторонней заботой
Направленный к пыли газетной,
Отыщешь и эту тетрадь, —
Пусть робкий мой голос негромок,
Но все-таки верною нотой
Мне в этой глуши безответной
Порой удавалось звучать.
Прочитав эти строки, я вспомнил рассказ главного редактора дальневосточного альманаха “Рубеж” и одного из составителей собрания, Александра Владимировича Колесова, которым он поделился со мной, пока мы ехали по уступистому Владивостоку к нему домой. В начале “перестроечных” лет, когда историков и журналистов более или менее щедро пускали в неразобранные архивы, набитые всякой “белоэмигрантщиной”, Александр Колесов пришел в такой московский архив, наполненный связками бумаг, папками и книгами. Протянул наугад руку — и в нее сама собой легла машинопись того самого письма- мемуара “О себе и о Владивостоке”, отправленного Несмеловым редактору пражского сборника Ивану