представляют, один: главное назначение молитвы — заклясть одиночество. Резкая прямота другого молодого поэта — Анны Русс — в той же самой ситуации никаких эротических иносказаний не допускает: “Просто дай мне знать, что Ты здесь, со мной, освети меня фарою неземной… как-то лучше, чтоб кто- нибудь — за спиной… Ты меня еще любишь, нет?” У Идлис, предавшейся зыбкости водной стихии, все многослойней, темней, закодированней. Святая вода проливается жидкостью, “на две трети” наполняющей человеческое тело, молитва, совмещенная с любовным монологом, “целуется позвонку”; эротика есть способ обращения к Богу посредством движения тел, способ обращения к Создателю на языке, максимально понятном созданию. Кульминация сюжета духовного совпадает с кульминацией чувства земного; дело еще и в том, что эта высшая точка существования предстает естественным положением вещей.
Настоящий герой двадцатилетних как в поэзии, так и вне ее рамок живет на пределе: замолчать для него — то же самое, что задохнуться, потеря захватывающей цельной эмоции равносильна уничтожению себя самого. Значит, эротика олицетворяет зенит жизни тела, а через тела еще и души? Лирическая героиня Идлис ныряет в эротику, как в наркотик, подтверждающий бытие вечной любви, вечной жизни и Бога. Отсутствие наркотика вызывает ломку; лирическая героиня Русс с ощущением этой ломки постоянно живет.
Изначальная враждебность мира по отношению к субъекту, усиленная современностью, прорывается в ее стихи агрессией тотального человеческого одиночества. Метр проседает, пытаясь вместить стихию; там, где Идлис напряженно прислушивается к подземным толчкам, внутренним ритмам разбуженной плоти, Русс через эту стихию идет напролом:
Чтобы стать бесстыжее, надо родить,
Никому не отказывать, всех разводить,
Ни от кого ничего не хотеть,
В дома чужие входить, как в сеть.
Мотивы саморазрушения, свойственные молодой современной поэзии в целом, в лирике Русс достигают критической точки. Космическое одиночество человека, попавшего в марево распыленных в мироздании частиц, отражается в одиночестве личном, интимном, любовном; лирический роман Русс есть роман индивидуальности с фоном: если героиня отвечает за собственную трагедию, то за трагедию деградирующего фона отвечает герой.
У Евсы он отказывается от любви на пределе, сознательно сохраняя за собой иллюзию спокойствия при конце света; у Лапшиной — проваливается в трещину между земным огнем человеческой страсти и небесным, благодатным, огнем; у Русс адресат, попросту не понимая степени духовного накала, стихийной силы эмоции, обращенной к нему, пребывает в параллельной, превратной реальности или, если воспользоваться языком поколения (а Русс этим компьютерным кодом постоянно жонглирует), “в другом режиме”. Центральный смысловой, да и эротический парадокс заключается в том, что она его, в этой мнимой его действительности, со своей точки отсчета видит насквозь:
А может, все проще, — у них разная заморочка,
Он ничего не дарит — ей на фиг его подачка.
Ведь она в это время думает про: как же ты, дочка.
А он в это время думает про: гаджеты, тачка.
Герой остается в скобках, из которых любящая “она” вырывается; остается в контексте, который выталкивает из себя героиню. Эпатаж, эстрадная выучка Анны Русс проясняется здесь изнутри, потому что корень всей этой эксцентрики — не столько в стремлении достучаться до аудитории, сколько в усилиях донести, не растратив, внутренний — мучительный — смысл эпатажа до него, до героя. Что, кстати, готовит если не автору, то лирической героине провал: пытаться объяснить свою боль, адресуясь той реальности, которая тебя из-за этой самой боли выталкивает, не признает в косности своего благополучия, — гиблое дело.
Так кого же все-таки она ждет, пребывая наедине с собственной болью в кулуарах искаженной действительности, на задворках оборванных смыслов и чувств? А в том-то и дело, что никого. Она готова боготворить
Подсознание, стремящееся нащупать за рамками исковерканной яви другую, условно говоря, лучшую явь, прорывается в область сна, пространство вещее, проницаемое. В этом плане лирика Идлис вплетает символическую канву в общий рисунок сюжета: герои раскиданы по концам земли, он приезжает и уезжает, она его ждет либо, наоборот, не выдержав, приезжает сама; ночью стережет его сон, понимая, что вот это пограничное состояние между жизнью и небытием есть единственная гарантия их духовной неразрывности и телесного единения. “Ночь никогда не кончится, / потому что солнце — в твоей груди; оно подступает к горлу, / а ты сглатываешь, мол, подожди, еще не сейчас, вот я / улыбнусь — и тогда, а пока посиди еще у меня внутри, / посмотри, как там хорошо…” Пронзительной яркостью изображения затемнена перспектива: там, дальше, — привычная бессмыслица существования, тоска абсурда, наступление пустоты, однако болевая — и в то же время спасительная — точка лирики Юлии Идлис в том, что это все случится позже:
То, что творится за кадром, по истечении действия наркотика, — сфера поэзии Русс. Фиксируется