В связи с этим понятным делается и смысловая неслучайность названия. Каноническая сказка переживает как центральное событие поход
Книгу иллюстрировал тонкий художник (О. Пащенко): на каждой из роскошных мелованных картинок девочка Агата одна. Это еще одна поправка к канону: нет ни бабы Яги, ни Кощея — как извне решающей судьбу героя враждебной силы. Рожки и шуба — свойства нашей внутренней вселенной, вылезающей с нами поиграть в лесу, едва нам однажды “страшно” захочется “пойти погулять”.
± 2
Владимир Курносенко. Жена монаха. М., “Время”, 2008, 336 стр.
Оксюморон, вынесенный в название сборника (и при покупке книги заманчиво аукавшийся с “Записками попадьи”), обманывает: в одноименной повести нет ни одного монаха, слово же возникло благодаря прозвищу одного из главных героев, по молодости замеченному в затянувшейся невинности. У этого Монаха есть жена, но интрига, сами понимаете, уже не та.
Впрочем, читателю, откликнувшемуся на название, разочаровываться не стоит: образы монаха и окормляемых им “жен” встретятся в другой повести книги, а вообще религиозная тема прошивает книгу красной нитью. Одновременно, пожалуй, и довытягивая ее до художественной самобытности.
На октябрьской пресс-конференции, посвященной очередному “букер”-сюжету, выступавшие затронули тему массовой литературы: традиционно определяемой как жанровая, но в последнее время подходящей, как заметила Мария Елифёрова, под именование “форматной”. Сделанное уточнение в данном случае плодотворно. Потому что, конечно, книга Курносенко не “жанровая” — это честная проза, рожденная стремлением выразить открывшуюся автору правду о бытии и человеке. Но вот исполнение этой прозы местами, увы, “форматное”, что значительно убавляет ей правды.
“Форматны” в книге Курносенко темы, очевидно навеянные не авторским размышлением, а коллективным сознанием постсоветского времени. Постперестроечная обида интеллигенции на “агрессивных, самодовольных и деятельных, что нынче откуда ни возьмись обнаружились в „устрашающем просто количестве”” — в сочетании с обидой на саму интеллигенцию, которая “глаголала с кафедр да в телевизионных студиях”, пока народ “выходил на огневой рубеж, на гладиаторскую арену”. Исполнение этих тем неизбежно выбрасывает иные абзацы книги из художественности в банальную публицистичность. Даже в наиболее чистую религиозную линию книги вкралась какая-то медийная компрометация отца- монаха через гомосексуализм.
“Форматны” отсылающие к классическому литературному наследию герои и сюжетные ходы. Герой с плебейской фамилией Чупахин уж лучше бы звался по имени, не вызывая совершенно лишнего для его образа сатирического, картонно-типажного впечатления. Его возлюбленная, напротив, уж что-то не по- живому элитарна: на свиданиях сыплет цитатами, все из Беранже да из Пушкина, то и дело заменяя ими выражение собственных мыслей, которые у нее, судя по обрисованному характеру, все-таки есть (“Прекрасны лица спящих”). “Форматны” — разочарованные в жизни врач и учитель, сцепившиеся в споре о душе до дуэли, но примиренные благородной и образованной (поправка на Курносенко: верующей) русской женщиной (“Жена монаха”).
“Форматен”, наконец, сам стиль — там, где автор придается манерному самолюбованию, полагая, что знатно сымитировал народность через “то бишь” да “инно”, живость речи — через “оттудова”, сложность образа — через составные слова вроде “неотрывно-внеотрыв”, каждая часть которых успешно бы заменила другую, своеобразие авторского языка — через трудноощутимые неологизмы типа “чакнула” трубка, “чамкающая” тропа и, не забыть как пишется, “чёкающий счетчик” (“цопеньким” глазам и “слипчатому” шепоточку я при этом вполне доверяю).
Все это — писательская неподлинность, а где же правда?
Правда, думаю, во-первых, в том, чтобы, поудаляв все “инно”, проредить и тексты: из четырех повестей и рассказа оставить, строго говоря, повесть “Свете тихий” и “Рукавички”, не строго — еще и “Жену монаха”. Первые же два произведения, по-видимому — довольно давние заготовки к более зрелым опытам, отложить до ПСС или уж, во всяком случае, не начинать ими книгу.
Центральным событием книги для меня стала повесть “Свете тихий”, в которой практически нет ни композиционной, ни сюжетной, ни стилистической фальши. При том что она посвящена, казалось бы, довольно закрытому сюжету: отрывок из жизни батюшки и трех женщин-певчих, вынужденных постоянно курсировать на поезде между двумя вверенными им храмами, — повесть необыкновенно увлекательна. Ее динамика обеспечена основным сюжетом — историей увязания в грехе: самая молодая певчая беременна и никак не решится на исповедь, боясь, что батюшка непременно отговорит ее от рокового шага. К этой духовной интриге мы то и дело возвращаемся, но увлечены не только ею, а психологически достоверными и не без лирического юмора исполненными сценками из жизни маленькой церковной общины. В повести немало мест, по чистоте исполнения музыкальных. Воображаемое единоборство Архангела и Вельзевула, устремившихся друг к другу, чтобы решить схватку “экономки” храма и регентши. Молчание и “трусливое, несвойственное ей состояние неполной искренности” в ответ на откровенность беременной героини,