обнаружившие, что энтузиастке-регентше “не по плечу настоящая-то чужая беда”. Это пиршество души оказывается, однако, завязкой, которую автор решительно же и развязывает, не давая засмотреться. Одна за другой следуют финальные ситуации: личный крах и общественный бедлам, а следом, неумирающей надеждой, житие народно любимого святого.
Леонид Рудницкий. Бомж городской обыкновенный. Роман. М., “ОЛМА Медиа Групп”, 2008, 320 стр.
А вот с этим романом доктор Кац, мастер угадывать существо книги по ее обложке, точно бы сел в лужу. Эффектный энциклопедизм названия автора ни к чему не обязывает.
Бомж — бездомный, бродяга, странник, в возвышенной интерпретации образа критиком А. Латыниной, — становится сегодня ключевой фигурой художественного исследования. Отраженно обнаруживаясь в образе офисного обывателя — менеджера среднего звена, м.с.з., по Садулаеву (см. ниже), а по Рудницкому — “клерка”. Бомж и есть спущенный на воду жизни клерк, несомый ее волной — живущий. Клерк — закрепленный бомж, сирота, привязанный к иллюзии дома, человек без лица, как без паспорта, без корней, как без прописки. Сюжет бомжа решает распространенный мотив революции в экзистенциальном ключе: бомж осуществляет переворот, выключая социум у себя в голове, меняет систему в индивидуальном порядке, отказавшись жить по общим правилам. В. Маканин, Д. Быков, А. Иличевский, В. Шаров, молодой сказочник И. Боровиков — эти авторы, отпуская героя в бездомье, расценивают бегство от общества как путь к социальной или экзистенциальной утопии, нутром чуя, что, если сейчас не сбежать, социум захватит их человека. А человек с социумом внутри — традиционный персонаж антиутопий, плененный, машинка, “процессор” (по Садулаеву), клерк.
Государственные мужи в полнолуние примеряют вязаные шапочки бомжей и уходят собирать алюминиевые банки. Между тем как главный герой, бомж Витек, ищет дорогу в “нормальную” жизнь. Завязка романа дважды нажимает на “старт”, запуская одновременно мистику и триллер с преследованиями. От друга, бомжа по кличке Профессор, Витек получает совет магическим образом исправить свою жизнь, десять раз обойдя Садовое кольцо, на каждом из домов оставляя знак бесконечности. Дело бы пошло, да как раз в это время Витька начинает преследовать свихнувшийся от случайного удара дубинкой по голове омоновец, убежденный, что это бомж виноват в его безумии.
Смертельная опасность в сочетании с осмысленной задачей активизируют странствия Витька по Москве, вмещая в его передвижения множество событий и новых впечатлений. Вот только события эти какие-то странные. Ну ладно еще, ночью проводится первый городской День бомжа, а по канализации мчится катер олигарха, ворочающегося из клуба этим единственно безопасным для него путем.Но когда герой совершит астральное путешествие в собственный мозг, чтобы приструнить бедокурящих там “ментальных бомжей”, — тут уж придется признать, что таким макаром мы о “бомже городском обыкновенном” узнаем немного.
Зато узнаем довольно о проекте одноногих клерков и затерянной в джунглях стране бомжей.
Утопический и антиутопический — бомжацкий и клерочий — планы в книге Рудницкого активно взаимодействуют. Весь роман — фантазм, сон, бредовые вариации на тему современного общества, тоже как будто свихнувшегося под дубинкой. Обличительный эффект подкреплен горчайшим финалом, выстреливающим героя из гротеска в реальность, что, в отличие от перенесенных испытаний, становится для него настоящей катастрофой.
Книга Рудницкого настолько может быть интересна в “социокультурном” отношении, что утомлять здесь читателя перечислением стилистических и повествовательных ляпов, указанием на обывательщину иных воззрений и киношную клюквенность иных образов мне, вопреки намерению, расхотелось. Автор и не претендует на то, чтобы выйти из поля массовой культуры, — ну так какой же смысл с ним всерьез спорить о литературе?
— 2
Владимир Шаров. Будьте как дети. Роман. М., “Вагриус”, 2008, 400 стр.
Вот как проходит граница между высокой литературой и “бульварщиной” для Юлии Беломлинской: “Все, что произносится Мамлеевым, произносится
Критерием подлинности литературы в данном случае, как мы видим, выступает подлинность переживаний автора — не сугубый даже личный опыт, но правда вовлеченности в выбранный сюжет. Можно пережить гонения и боль в воображении — но: пережить, усвоить этот ментальный опыт как новую личную правду.
Роман Владимира Шарова, к моменту подготовки нашей “полки” попавший в поле зрения не одной крупной премии, написан профессионально. Мелочиться, вылавливая блох, не придется. И вообще можно расслабиться, потому что это большой роман с долгими сюжетными линиями, упруго переплетенными в монотонную косу… “В истории, которая пойдет ниже, слишком много линий”, — любезно извиняется рассказчик. А я вот думаю — три волосины, как у бабы Яги из детского анекдота.
Повествование переносит нас из семидесятых в двадцатые и из сталинских лагерей во время, когда еще жив национальный дедушка Ленин. Параллельно развиваются судьбы рассказчика, его крестной — юродивой монахини Дуси; судьба ее без вести пропашего брата; блуд Ирины, смерть дочери которой Дуся вымолила у Бога; отца Никодима, Дусиного духовника; пророка, а в прошлом разбойника Перегудова, крестившего северный малый народ; наконец, альтернативная история Ильича, к концу жизни