одновременно из всех пространств.
Знает ли он, не бывший в столице двадцать лет, что мелкая нечисть (мухи, комары, тараканы) практически перевелась и в этом смысле винзаводовская трилогия приобретает едва ли не экологический смысл, рифмующийся с пафосом Красной книги? Потому что “Игра в теннис” — про исчезновение и рассеивание, про нестойкость впечатления от игры, которая закончилась, оставив после себя только следы.
Но и они не вечны — написанные мелом диалоги о том, что человек, изображающий собаку, нелеп в принимаемых им собачьих позах, могут быть стерты губкой, а мониторы отключены, и тогда явление игры (этой конкретной игры, точно театр, существующей “здесь и сейчас”) окажется окончательно растворенным в “нигде”.
Нет большой разницы, играли ли Гройс с Кабаковым в какую-то реальную игру или же устроили видеосессию, записав кое-что для видеотрансляции и обменявшись репликами по электронной почте, потому что их игра в Галерее Гельманов — точно такая же фикция, как и все остальное.
“Игра в теннис” — самая умозрительная из всех инсталляций, представленных в Москве: в отличие от других, разыгрывающих в означенном месте некоторые (хотя бы и заочные) действия, эта предлагает только декорации и обозначение места действия, которое каждый зритель должен насытить своими собственными образами и видениями. Абстрактных ли игроков, конкретных — Бориса и Илью, а может быть — животных, водящих хороводы вокруг белого, кирпичной кладки, столба посредине?
Отсутствующий центр, внутри зияет пустота, воздушная яма. Именно поэтому мне показалось, что вместе с Гройсом и Кабаковым эту зооморфную партию играет и Олег Кулик, без присутствия которого невозможно представить в современном контексте тему флоры и фауны. И художник с теоретиком прекрасно о том осведомлены. В моей книжке “Скотомизация. Разговоры с Олегом Куликом” Кулик вспоминает, что его первый зарубежный показ собаки (на входе в венский Кунстхалле) Илья Кабаков видел и был этим зрелищем потрясен. Кулик в этой книге неоднократно возвращается к личности и творчеству Кабакова, свидетельствуя, что их долгий заочный диалог со временем перешел в очное знакомство и продолжение дискуссии. Отчего вполне естественно и логично, что все выпады против “людей, изображавших собаку”, могут быть конкретными и адресными.
И если в зале галереи при этом нет ни Кабакова, ни Гройса, то почему бы в это самое время здесь не приметить отсутствующего Кулика?
“Жизнь мух” (1992) в “Цехе Белого” на “Винзаводе”
“Россия — страна феноменальной энергетики, здесь много людей, которые могут и хотят изменить мир; страна, в которой впервые была реализована утопия. Но ничего не вышло — теперь мы знаем почему. Оказывается, над этой страной поселилась цивилизация мух — и они питаются энергетикой России…”
То есть все-таки про Россию или про отношение к ней, про параллельную цивилизацию-дублера, имеющую, впрочем, общечеловеческие черты. Ведь не зря все эпиграфы (к каждому залу предпослано изречение очередного великого человека, типа Сенеки или Бетховена, о мухах) взяты у представителей западной цивилизации.
В этом и есть основной манок-провокация: каждый сверчок принимает упрек в том, что он — муха, на свой счет. Не зря на досках “Игры в теннис” записан тезис о том, что со временем интерес и идентификация людей смещаются в сторону насекомых. Если наши предки, де, ассоциировали себя с хищниками (львами да орлами), то теперь — с жуками и тараканами (далее — ссылка на “Превращение” Кафки). Сомнительный тезис, впрочем являющийся разворотом недавно возникшей поговорки “дотрахаемся до мышей”, намекающей на измельчание и цивилизации, и человеческой породы. Дело не в России — дело в общем состоянии дел, приводящем к созданию мушиной цивилизации, достаточно безобидной и “мелкоскопичной”. Ее история и описание ее проявлений (философия, искусство, финансы, политика) наполняют залы несуществующего музея, по которому Кабаков приглашает прогуляться всех желающих.
Изобилие мелких объектов, охватить которые нет никакой возможности. Десятки графических и текстуальных серий, листов и объектов, что становятся все более разнобойными от зала к залу, драматургически накаляясь и сгущаясь по мере снижения освещения. Главная “краска” здесь — электричество. Нагнетание происходит с помощью простых электрических лампочек, изображающих тусклость и заурядность провинциального этнографического музея. Экспозиция берет разгон постепенно, не фиксируемыми практически сдвигами, а также постоянно нарастающим количеством витрин и выставленных экспонатов. Чем больше материалов, хорошо темперированным клавиром разыгрывающих ритмически организованную пустоту, тем меньше света.
Кабаков дотошен в воспроизведении томительного безвоздушного пространства музеефикации и мумификации. У него, как в “Макдоналдсе”, повторение инсталляций в разных странах и на разных площадках должно иметь минимальное количество расхождений: есть стандарт, ему и соответствуйте.
Тщательно разрабатывается вид залов, где учитывается все — от фактуры пола до цвета окраски стен (коричневый, в половину человеческого роста, низ и серый верх), дизайн витрин (белая “ИКЕА” с серым “подбоем”), жухлость графических и машинописных листов в нежно-песочных рамках, темпоритм сносок и примечаний на русском и на английском, партитура исчезающего света, свешивающегося с потолка на тонких кабелях-стеблях. И, разумеется, — размеры залов, что невозможно заполнить и отопить вниманием. Тусклые лампочки выхватывают островки отсутствия, из-за чего кажется, что все выставленные предметы жмутся к стенам, словно бы вдавленные в штукатурку.
Монотонная “Жизнь мух”, в том числе и про скуку, — одна из важнейших категорий творчества