Сокольники в летние дни не так многолюдны, как кажется.
Там хорошо посидеть, в небо смотря и молясь
об обрученье церквей, зарубежной и патриархийной,
как о здравии молятся. Жизнь как вера — она всё-таки есть,
и юродство не так уж вредит ей, хотя все мы виновны
в скоморошестве разума.
Третья
Пугачёвщина необратима, как заражение крови —
богоискательство, самосожжение совести.
Переворот Пугачёву не брат.
Так что же нам делать, Макс, ведь и мы невозвратно больные,
без рангов, чинов и даже без высшего образования.
А было бы славно — подумай! — стать неким идальго.
В Москве, в сердце новой империи, кровных сношений
в сетях круговой поруки, растущей, как
некое щупальце, из вещих стенаний
о том, чего нет, да и быть-то совсем не должно, а поди ж ты… —
в сей Москве, в городе вечногорящем —
живы только младенцы кричащие да наши с тобою останки;
надежда на партизанщину нового рода —
липкое платье новорождённой
истории, ещё рыдающей перед Святыми Дарами
у памяти на руках,
в масоном заложенном храме,
освящённом по православному чину.
Но Бог непредвзят, я знаю это наверняка, как дышу,
и огнь его синий, высокий входит остро в сердца —
после двоятся они,
разрываясь от жажды поверить Христу
и от кровосмешения правды земной.
Кириллов и Шатов мертвы, а жив эсер Николай Чайковский.
Пожираются вёрсты и времена, вскрываются письма из ссылки,