умнее, еще осторожнее, еще серьезнее. Тогда я мог бы побеждать одиночество — работой, а скуку — тщеславием. Но не сумею я, видимо, так жить. Опять буду ходить пить крепкий чай к Виктору.
В и т а л и й. Пленум Союза писателей. Полупустой зал. Вялая, жеваная речь Ставского. Скучно и казенно говорит Бубнов. И только Тихонов говорит о Пушкине как поэт, то есть с личным отношением. Наконец, Сельвинский заявил: “Мне тридцать семь лет, я здоров, я абсолютно советский человек, а творческой перспективы у меня нет”. Но и это названо в газетах истерикой. Да, все это скучно, ужасно. Союз писателей превратился в бюрократическое учрежденье типа Наркомвода. Где же литература?
В письменных столах. В “Большевике” погромная статья о “Красной нови”, “Известия” ругают “Новый мир”. Ну? Снимут Ермилова и Гронского. Дальше что? Ничего не изменится. Мне же, молодому писателю, видимо, необходимо надеяться только на себя. Кончена почти повесть о Дзержинске. Лучшее в ней — главы о себе самом, о своих чувствах, о своих переживаниях, мыслях. Значит, писать мне нужно только о себе, о личных темах, отметая все идущее от задания, от договора. И здесь меня ждет
удача. Хватит очеркизма, хватит. Теперь он будет только мешать. Вечер Ильфа и Петрова в “Наших достижениях”. Приезжает один Петров. Все хвалят. Агапов задает несколько вопросов, говорит два-три слова об американских инженерах и уходит. Никулин стоит в дверях, молчит и уходит. Я говорю, что книга хорошая, но недостаточно политизирована, нет политической глубины, богатства ассоциаций. “Одноэтажная Америка” слишком уж такая книга, какой она должна быть. Без риска. Об этом же говорит Тарсис: дневник путешествия дан без “чуть-чуть” искусства. Нас дружно ругают. Мунблит редактировал книгу, ввел двести пятьдесят поправок и посему говорит особо высокомерно. Вот пижон! Он весь сделан, помешан на американизме, взгляд его ироничен. Как всегда, искренен и честен Зарудин. Но он производит впечатление больного человека. Петров интересно говорил об автомобилях.
О н а. Я устал от Москвы. Видимо, мне будет приятно сейчас вернуться в Ленинград и некоторое время побыть одному: пописать, побродить над Невою, сходить в филармонию и на балет. А еще что? Больше в Ленинграде нет ничего для меня радостного.
В и т а л и й. У Мейерхольда очень хорош Царев. Я помню его в Александринке, в “Горе от ума”. За эти годы он вырос как актер. И весь спектакль отличный. А ведь это все еще непризнанный театр.
О н а. Да, видимо, Ленинград — страшный город. Чем же объяснить, что здесь я не могу жить иначе, чем живу? Поеду в Среднюю Азию. Если мало пишешь, лучше уж много ездить. Была ночь счастья... А сегодня? Пустой Невский, тишина города. Как мне плохо, горько и обидно сегодня. Сколько раз за это время я мечтал о силе! Как страстно я мечтал быть сильным. Когда же я буду таким? Да, у меня ничего нет, кроме работы, кроме моей профессии. Горькая это профессия, горькая доля. Я знаю, что многие из моих друзей завидуют мне. Бывших друзей. Ленинград — город моих бывших друзей. А я завидую ли кому? Хотел ли бы я поменяться с кем-нибудь судьбами? Нет!
В и т а л и й. Началась весна. Хотя сегодня и снег и холод, но все же это весна. Бобрышев прислал телеграмму: ехать в Ташкент. Да, нужно ехать. В Средней Азии я еще не был. И мне будет легче там, в дороге, в новом городе, чем здесь завтра или послезавтра. Мне ничего не стыдно. Это пустое! Мне тяжело. За два рубля в филармонии, на хорах, можно слушать хорошую музыку. В этом нет ничего стыдного. Однако я туда хожу очень редко. Да, как часто мы живем не принципиально, не расчетливо, не умно. Как мало мы берем от жизни, как безжалостно мы растрачиваем время.
О н а. Вчера был такой хороший день. Она пришла ко мне. И мы шли через весь город, сквозь солнечный весенний день. И нам было так хорошо, что опять я подумал: ведь всю жизнь могло бы быть нам хорошо.
В и т а л и й. “Большой день” Киршона. Нет, все это не искусство. Это — казенная сцена, со всеми присущими ей достоинствами и недостатками. Искусство будет создаваться в подвалах, в театрах на двести пятьдесят мест. Там будут подлинные трагедии, типы, страсти.
О н а. Костя убежал от Тамарочки к какой-то тридцатидвухлетней
актрисе. Так кончилась эпопея любви. Десять лет! Ну, у Тамарочки найдутся утешители. Веселая вдовушка... Я сегодня весь день один. Можно привыкнуть и к одиночеству и к тоске. Ко всему можно привыкнуть. Когда-нибудь я вспомню об этих годах, и в памяти останется уже не тоска, а только — счастье. Ведь это правда: я был счастлив...
В и т а л и й. Почти месяц не писал. Ташкент. Азия. Нет, не нравится мне юг. Не мил он моему сердцу. Урал мне роднее и ближе. Природа слишком роскошна, слишком щедра. Эти цветущие бледно- розовые кусты урюка, пирамидальные тополя я легко променяю на березовую рощу и
тихую русскую речку. Почему-то быстро устал в поездке. Не от безделья же? Хочется писать, а начал писать — и ничего не получается. И май, видимо, писать не буду.
О н а. Письмо из Ленинграда. Да, я рад этому письму. Ужасно, что рад. Благоразумие подсказывает: нужно, пора кончить. Но как? Я не сумею и не хочу, ибо мне будет хуже. И ведь ей будет еще хуже. Ей будет хуже, чем мне. А как хорошо, как счастливо было в марте! Но март прошел... Она хотела уйти и не ушла. Мальчик. Сын. Уже имеет свое мнение.
Я писал, что детей не нужно любить больше, чем их нужно любить.
А жить ради ребенка — совсем бессмысленно. Но она не понимает этого, а если и понимает, то слишком слабо. Жаль. Жаль. Ее жаль. Лучше жить ей не будет. Письмо из Свердловска. У Таси умер отец. Она пишет о себе, о своей жизни. Она хорошая девушка, но пусть мне будет стыдно, я ничего не могу сделать для нее. Жениться? Она была бы несчастлива со мною.