(“Пастырская гора”), а впоследствии — Ба(и)бигон. Убежден, что это “бибигонство” всплыло в сознании Корнея Чуковского, когда он решился переделать имя героя еще не дописанной сказки из Карагона в Бибигона. Есть также основания полагать, что у этой последней сказки КЧ (1946) — древние корни, относящиеся еще к тем временам, когда ее автор жил в финском местечке Куоккала.
Кстати, имя другого героя — Бармалея — имело неоспоримое “топографическое” происхождение, оно родилось из прогулки художника Добужинского и будущего автора сказки Чуковского по (существующей доныне) Бармалеевой улице.
Из этого же номера я узнал, что после жалобы Дмитрия Фурманова — комфронта Фрунзе — на Чапаева (комдив нагло ухаживал за женой Д. Ф.) комиссару разрешили покинуть дивизию. Это его и спасло — через месяц 32-летнего Чапаева застрелили. Да, забыл сказать, а тачанки-то придумал Махно — Василий Иванович ставил пулеметы исключительно на автомашины (у него имелись “паккард”, “стенвер” и “форд”).
Гжегож Пшебинда. Достоевский о бессмертии души и рае неземном. — “Новая Польша”, 2009, № 7-8 (110) <http://www.novpol.ru>.
Присоединяясь к С. Булгакову и Н. Бердяеву, понимавшим образ Шатова как своеобразное “зеркало”, отражающее существенную часть души Достоевского, — выдающийся польский славист (автор книг о Владимире Соловьеве и Петре Чаадаеве) завершил свое исследование весьма категорично: “В этом и состоит главный, не разгаданный по сей день парадокс Достоевского, величие и вместе с тем слабость писателя-мыслителя… С одной стороны, он сумел гениально показать в русском атеизме квазирелигиозную компоненту, из которой произрастают великие трагедии человечества в XX веке, а с другой — сегодня любой либерал и атеист может заявить, что если христианство, описанное во всей своей отвратительной красе в „Дневнике писателя”, — это „истинное христианство”, то, пожалуй, лучше пройти катехизацию у постмодернистов”.
Я понимаю солидарность Г. Пшебинды со словами С. Булгакова о том, что Достоевский, возможно, содержал в себе то “болезненное течение в русской жизни, в котором национализм становится выше религии”. Но как же воспринимать заключение, — неужели и сегодня мыслящие люди — “либералы и атеисты” — учатся пониманию (или хотя бы распознаванию) религии все больше по книжкам тех или иных писателей? Вероятно, это печальная ирония.
Геннадий Русаков. Я перевёл и нынче жду ответа. Стихи. — “Знамя”, 2009, № 10.
Шестнадцать частей богато инструментованной (пестрая палитра размеров, последняя часть — верлибр), горькой исповеди одинокого “сына века”, устающего от чрезмерной серьезности мира. Ни поэмой, ни циклом стихов я это сочинение назвать не могу: что-то третье. Вот из полюбившейся 11-й части:
Скоро, скоро завьюжит, простынкой взмахнёт-заполощет,
понесётся клоками и уркой засвищет в окно!
Сохрани меня, Боже, меня и вот эту жилплощадь,
на которой мне не было высшего знанья дано.
А покуда всё тихо и жёлудь зачем-то обилен.
Жёрнов сердца так тяжек, что телу не перенести.
Пусть нас время полюбит, как мы его прежде любили
и щепотку удачи носили в зажатой горсти...
Игорь Рымарук. Дева Обида. Стихи. Вступительные заметки Светланы Буниной и Сергея Жадана. Составитель Светлана Бунина. — “Дружба народов”, 2009, № 10.
Здесь новые переводы Светланы Буниной, Сергея Слепухина, Санджара Янышева и Германа Власова.
“Поэзия Игоря, переведенная на русский, самодостаточна и без всяких подтекстов получает новое, в чем-то неожиданное звучание. Поэтому, не говоря в целом про ситуацию с рецепцией украинской культуры в российском литературном пространстве, хочется лишь заметить, что, знакомясь с современной украинской поэзией через стихи Игоря Рымарука, русский читатель имеет возможность увидеть это волнующее мерцание модернистских знаков и находок в контексте совсем новой поэтики, основанной на соединении отчасти архаичных и старосветских эстетических установок с сегодняшним поэтическим опытом. То, что всегда определяло и характеризовало его поэзию, — взвешенность и точность письма, тематическая и образная последовательность, которая перетекает из книги в книгу, „матовый” и глубокий, сразу узнаваемый стиль, — выделяет эти стихи, определяет их вневременность, их принадлежность к территории классической литературы. Территории умерших поэтов и настоящей поэзии” (Сергей Жадан).
Юрий Ряшенцев. Шальная благодать. — “Рубеж”, Владивосток, 2009, № 9 (871).