вот что важно: не человеческие массы, не какие-нибудь круги даже, а отдельных людей — сталкивающихся с двумя видами тоталитаризма, которые ему представляются похожими как близнецы. Он предстает здесь добросовестным хроникером, ничего не опускающим, он рассказывает о великих преступлениях, заставляющих шевелиться волосы на голове, и о маленьких слабостях, которые становятся для людей причиной их несчастий. И все же он не оставляет человека без кредита доверия, причем огромного. Его роман не лишает читателя веры в человеческую доброту, в способность человека меняться, преображаться, исправляться. Мы входим вместе с Гроссманом в тоталитарный мир как в печь и — обожженные, страдающие — все же выходим из него на свет. Как это возможно — спрашиваю я себя, — чтобы в недрах того страшного мира сформировался такой писатель?”
Евгения Вежлян. Речь о невозможном. — “Знамя”, 2009, № 11 < http://magazines.russ.ru/znamia>.
Рецензия на книгу стихов Бахыта Кенжеева “Крепостной остывающих мест” (Владивосток, “Рубеж”, 2008).
“Его резко различимый голос невозможно спутать ни с каким другим, но его сближенность с традицией приводит к тому, что он неуловим в своей оригинальности и ему очень сложно подражать. „Синий, с предисловьем Дымшица” томик Мандельштама недаром отмечен в „Элегии” Гандлевского как один из важнейших знаков эпохи. Акмеизм с его „тоской по мировой культуре” и цитатной усложненностью в случае Кенжеева стал родиной новой традиционности. Но, в отличие от более старшего, питерского варианта „ахматовских сирот”, поэтика Кенжеева лишена имперского размаха, она предельно субъективна и приватна. Ее культурная память выборочна и потому долговременна. Трехсложники его отсылают напрямую к Некрасову; Тютчев, Фет, Пушкин и Лермонтов, казалось бы, цитируются так, как если бы никакого модернизма и всего ХХ века не было, — то есть так, как они подавались в советских школьных хрестоматиях времени детства автора, когда девятнадцатый век действительно был не позавчерашним, а вчерашним днем. Будто некто умудряется жить в старинной усадьбе, но не как в музее, а как в собственной квартире. В вольтеровских креслах смотрит телевизор, ставит ноутбук на конторку…
И прошлое — расконсервируется, оказывается живым и близким. С ним можно обращаться вполне запросто — даже фамильярно, встраивая разновременные, разнокачественные части его в свое „домашнее” настоящее. Так и обходится Кенжеев с предшествующей поэтической традицией — без пафоса, но и не отчуждая, как делают, скажем, те же Кибиров и Гандлевский. „Чужое” поэтическое слово у него — не вкрапление в отчужденном стилевом окружении, а часть своего языка, и даже — часть личного мифа. Оно так близко, что может быть подвергнуто ироническому переворачиванию — но это не постмодернистская ирония все превзошедшего интеллекта, а ирония самоумаления — романтическая ирония „я”, которое не в силах вместить „прекрасное” и „высокое””.
Дмитрий Воденников. “Стихи — это ступеньки…” Беседовал Андрей Любка. — “ШО”. Журнал культурного сопротивления. Киев, 2009, № 11 (49) <http://www.sho.
kiev.ua> .
“
— Смог, конечно. Она вышла на новый виток. Это я сделал не один. Если бы не было Кирилла Медведева, Марии Степановой, Веры Павловой, Андрея Родионова — было бы сложнее”
В следующем, 12-м номере “ШО” (весело пропитанном, как всегда, разнообразными человеческими и нечеловеческими проявлениями, раскрашенными во все цвета радуги) Юрий Володарский беседует как раз с Марией Степановой (“Слово должно быть кривоватым”): “Аудитория поэзии — квалифицированная аудитория, те самые читатели-соучастники — всегда невелика и, похоже, мало изменилась за последний век. Сколько- нибудь широкой ее можно сделать лишь искусственно, как это вышло во времена Политехнического: отрезав, скажем, доступ к другим видам досуга, вырубив музыкальные сайты, закрыв кинотеатры. Но даже если поэзия станет модным занятием, это не сделает неталантливого читателя талантливым, номинального — профессиональным. А потом, цеховые рамки и шире, и уже, чем кажется: большбая часть читателей- писателей легко может считаться просто читателями; необходимость писать — часто естественное следствие внимательного чтения, желание „повторить это самостоятельно”. К тому же естественное назначение поэзии — менять реальность, и таким образом ее аудиторией можно считать и людей, вовсе не умеющих читать и писать. Можно сказать, что на определенном наборе явлений и состояний висит табличка с именем того или иного автора, которое и оказывается, по Пастернаку, „фамилией содержания”. Точней, наверное, будет считать, что до появления фамилии не существовало и содержания и что некоторые обстоятельства или переживания, безымянно ставшие общим местом, стоило бы называть для точности „Фет”, „Айги” или „Аронзон””.
В этом же номере — беседа с сыном Василя Стуса, Дмитром Стусом . Текст на украинском: “
Данила Давыдов. Ненарочитый поэт. — “Новое литературное обозрение”, 2009, № 99 <http://magazines.russ.ru/nlo>.
“Лосев предстает поэтом, чье принципиальное свойство — двойное смысловое дно, двувекторная нацеленность. Неоднократно отмеченное совмещение „филологизма” и „лиризма” в его стихах, четкости