бы бред не оказался страшнее реальности.
Но он оказался страшнее: в прихожей меня встретил поднявшийся из могилы мертвец в синем саване с лицом из серой растрескавшейся земли. И я на кухне долго приводил дыхание в порядок, покуда моя молодящаяся супруга смывала омолаживающее средство — бодягу . Она борется одновременно со старостью и полнотой, собственными руками портит свой облик пышной русской бабы, именно благодаря пышности никак не тянущей на ее реальные “за пятьдесят”.
Ужин меня ожидал исключительно здоровый: витаминный салат из одуванчиков, обезжиренное мясо, экологически девственный проросший рис и стопка безалкогольной водки. Я постарался изобразить хороший аппетит, чтобы поскорее получить возможность изобразить крепкий сон — чтоб супруга уже не стучалась в мою нору сама и не звала меня к телефону. Я изо всех сил старался продемонстрировать в здоровом теле здоровый дух, но любящее женское сердце обмануть не удалось.
— Что случилось, ты какой-то бледный?
Ее голос прозвучал с такой неподдельной тревогой, что мужество мое как кислотой смыло.
— Да ничего особенного — просто жизнь прошла впустую.
— Ну что ты такое говоришь! У тебя обычная нехватка калия. Завтра же начнешь есть размоченную курагу!
— Понятно. И ко мне сразу вернется молодость.
— А что ты думаешь — депрессия бывает от неправильного питания.
Признать, что у меня есть еще и душа, тоскующая по упущенной высокой судьбе, ее не заставит даже мой труп, раскачивающийся на люстре… Но ведь и я точно так же не позволял себе расслышать тоску отца по отнятой судьбе, я точно так же старался внушить ему: у тебя все хорошо, ты сыт, одет, уважаем, любим… Вот и лопаю: я тоже сыт, одет, уважаем, любим. И когда я в свете настольной лампы, устрашающе ярком, словно лагерный прожектор, входил в блеклый, стиснутый отцовский мир, я непрестанно твердил себе: не верь, не верь, все было в тысячу раз ужаснее…
Как обычно, отец начинал с извинений за то, что смеет привлекать к себе внимание.
Жизнь обыкновенного человека тоже может вызвать интерес — если и не по отношению к личности, то по отношению к стране и эпохе, в которую эта личность жила.
Герцен. “Былое и думы”
“Репрессированные” (какое мягкое выражение!) всегда заверяют, что они никогда “не держали обиды” на народ; я тоже не имел такой обиды, и прежде всего потому, что все нечиновные люди относились к моему прошлому либо как к недоразумению, либо как к несчастью. А обижаться на безличную силу, сломавшую нашу судьбу, — кто же обижается на слепую стихию! А если за стихией угадывалась чья- то злая воля? С нею было страшно поссориться даже мысленно. И где-то таилась нелепая надежда, будто эта сила каким-то образом может оценить нашу верность...
И когда уже немолодым человеком я услышал вокзальное объявление: “Поезд на Воркуту отправляется…”, я почувствовал прилив гордости, что Воркута поднималась и моими руками. Наивно? Глупо? Но мне хотелось быть участником исторических событий хотя бы и за колючей проволокой!
Папочка, милый, да ведь ты же и при жизни не раз нам в этом признавался — всегда с бодрящейся улыбкой. Но мы даже в шутку не хотели слышать про такое посрамление: они тебя сажают, а ты продолжаешь им служить! Как же мы, ослы этакие, не понимали, что ты хотел служить не каким-то там ИМ, а собственному бессмертию! Но ведь мы и сами из ослиной гордости отказались от участия в истории…
Что сажают — это мы слышали весь 35-й год, но мы-то при чем? А если даже… Во-первых, все “порядочные” люди сидели: Ленин, Сталин, народники, Бакунин… Из тюрем вышли Свердлов и Петровский, а из университетов — мещане и приспособленцы. И еще: мы видели вычищенных из университета преподавателей, жалких, пришибленных… Уж лучше исчезнуть с глаз долой. Но все это тут же казалось чем-то из области фантастики. Мы же любимые дети пролетарского государства — молодые, преуспевающие, хорошо чувствовавшие пульс времени, — не для того, чтобы приспособиться, а чтобы лучше ему служить — ведь строим социализм! В одной стране! И притом отдельно взятой!
28 февраля я принимал экзамены в вечернем комуниверситете. Такое доверие! Студенты отвечали хорошо, рассыпали мне комплименты. Да и студенты какие: офицеры милиции и ДОН (дивизион особого назначения), работники наркомюста! Настроение не понизилось даже тогда, когда проректорша с веселым смехом рассказала: “Объявила выговоры Кофману и Ярошевскому за неявку на работу, а их, оказывается, посадили”. С экзаменов пошел к Сахновскому, проректору университета, у которого я был ассистентом. Без всякой тревоги передал ему новость, он рассердился: “Болтунья она, я недавно по телефону с Ярошевским говорил”. И схватился за трубку. Тут уж я проявил бдительность: телефон, наверно, под наблюдением! Сахновский меня высмеял: “Шерлокхолмсовщина!” Но его жена меня поддержала.