А настоящий дом Твардовского был на даче, у посаженной своими руками яблони, а не на той московской улице, где висит мемориальная доска.
«С большой отрадой дышу пахринским летом, занимаюсь по хозяйству, кошу, обрезаю поврежденные морозами этой зимы яблони; из слив осталась одна, младшая, остальные зачахли, выбросив отростки, — ствол трупехлый, сламывается» [4] . И между прочим, когда в шестидесятые годы опять возникла угроза войны, Твардовский с некоторой иронией соглашается со своим соседом по даче писателем Баклановым, что спроси их, что бы отдали они ради мира, — так отдали б самое дорогое — вот эти яблони. Яблони в этой истории вспоминаются первыми — не пайки и звания, не ордена и автомобили, а вот эти яблони, что растут на небольшом по крестьянским мерками куске земли.
Владимир Лакшин в своих воспоминаниях вторит:
«Сад в последние годы был одной из его главных слабостей и утех. В нем крепко сидел крестьянский навык — жажда простого труда, радость прикосновения к земле. Он не любил искусственных упражнений для тренировки мышц — не могу представить его делающим гимнастику. Но физический труд, и нешуточный, был ему, по-видимому, необходим, иначе он начал „закисать”.
В 60-е годы Твардовский не однажды ездил за границу, во Францию и Италию. „В Италии, — говорил он, — стыдно сказать — сижу в наушниках на заседании КОМЕСа, тут о судьбах романа говорят, а я записываю в книжечку, как надо яблони перекапывать”» [5] .
Нужно отделить умиление всякого нормального человека, которое вызывает цветущая яблоня, и то, как человек год за годом наблюдает за растущим деревом, — миллионы наших соотечественников в силу многих причин живущих в городах, любят воткнуть что-то в землю и любоваться. Вон Никита Сергеевич Хрущев на пенсии ковырялся в земле и страдал чрезвычайно, когда у него померзли помидоры. Но тут разница в подходах — крестьянский труд не забава. Это просто труд, который выстраивает вокруг себя целый мир привычек и жизненных правил. Вот поэтому Твардовский и растил свой журнал как сад — с напряжением, сродни отчаянию, а не с веселой беззаботностью, как дачник на покое.
У «Нового мира» послевоенного времени было два знаменитых редактора — Константин Симонов и Александр Твардовский. Есть даже особый «жанр» фотографий, которые входят в разные мемуарные сборники: «Два редактора». Это стоящие рядом Симонов и Твардовский. Или фотография, на которой Твардовский выглядывает в окно, а рядом стоит Симонов, похожий на коротко стриженного римского императора из числа так называемых «солдатских». Хотя стихи Симонова называли скорее «офицерскими».
Нет, если просто сказать «знаменитый редактор „Нового мира”», то это, разумеется, только Твардовский. Но если рассматривать их вместе, как на знаменитых фотографиях, то можно прийти к парадоксальному выводу: Твардовский и Симонов — отражения относительно той линии, что разделяла город и деревню.
Один — советский аристократ; бросаются в глаза его трубка и тогдашние усики, обращает на себя внимание картавость. Другой круглолиц, домовит. При этом оба — знаменитые именно что советские писатели. Война в стихах одного скорее лейтенантская, а в стихах другого — солдатская.
Симонов в своих воспоминаниях пишет: «...в те годы я был юношей из интеллигентной, сугубо городской, никак и ничем не причастной к деревенской жизни семьи. Еще несколько лет прошло, прежде чем война свела меня с деревней и с ее людьми, одетыми и не одетыми в солдатские шинели». Твардовский относился к Симонову в то время «без особой любви и, может быть, даже уважения; и уж во всяком случае без особого доброжелательства. К тому были, как мне кажется, разные причины. Во-первых, несоответствие моей тогдашней популярности и моего положения в литературной жизни тому, что я в действительности сделал. <…> Твардовский был чуток к таким вещам и достаточно язвителен и не склонен был их прощать кому бы то ни было,
в том числе и мне» [6] . Действительно, Симонов тогда был баловнем судьбы, не то принцем, не то Индианой Джонсом советской литературы. «Во-вторых, не нравилось ему многое и в моих тогдашних повадках, и в образе жизни.
И как я, только что вернувшись из-за границы, с несколько глуповатым шиком, особенно если принять во внимание время, в которое мы тогда жили, одевался. Не нравилась слишком бурная и шумная общественная деятельность; не нравились, очевидно, некоторые повадки, связанные где-то, в своей основе, должно быть, все-таки с дворянским происхождением, — в общем, где-то я был для него тогда делавшим шумную литературную карьеру дворянчиком, молодым, да ранним.
А при этом, может быть, что-то из написанного мною во время войны ему и нравилось, да и, в общем, из чувства справедливости он, очевидно, отдавал должное моей работе военного корреспондента в годы войны.
Хотя и тут, как это иногда проскальзывало у нас в разговорах, склонен был считать, что я больше скользил по верхам, чем заглядывал в глубину» [7] .
Итак, до войны один — городской (или даже гарнизонный), другой — крестьянский поэт.