Оба пишут стихи, и на войне вырезки с этими стихами (и того и другого) носит в нагрудном кармане половина армии. Но одного постоянно сравнивают то с Киплингом, то с поколением поэтов- интернационалистов тридцатых, а вот другого сравнивать не с кем.

 

Точно так же и «Новый мир» при Твардовском сравнивать не с чем.

О журнале Твардовского говорили с употреблением страшного когда-то слова «кулацкий»: «Журнал Твардовского с сегодняшней колокольни, на которой сидят эти „назадсмотрящие”, в отличие от моряков, торчащих где-то наверху в бочке и называемых „впередсмотрящими”, конечно, выглядит умеренным, может, даже почвенническим, кулацким журналом. (Кулацким — не в худшем понимании этого слова), — писал по этому поводу Юрий Крелин, отвечая в 1995 году на вопросы шведской славистки Марины Лунд. — Но это была лучшая литература того времени. Это был канал, жабры, через которые дышало то общество, погруженное в мутные воды когда-то привлекательной утопии, превратившейся в обычную тюрьму для нас внутри и в жандарма для окружающих. Через „Новый мир” мы могли хоть что- нибудь сказать иногда, могли и услышать хоть то малое, без чего дышать уж совсем было невозможно» [8] .

Михаил Лифшиц рассказывал историю про то, как Твардовский и Шоста­кович сидели на заседании комитета по премиям, и Шостакович голосовал там за премию Галине Серебряковой («Юность Маркса»). Твардовский спросил его:

— Скажите, пожалуйста, вы голосовали по убеждению или по сообра­жению?

— Конечно по убеждению, — отвечал тот.

— В таком случае мне жаль вас, — ответил, посмурнев, Твардовский и уехал. Шостакович потом искал встречи с ним, хотел объясниться — встреча вышла. А разговор — нет [9] .

Я полагаю, что трактовать это можно как тот самый крестьянский подход — можно, конечно, кинуться барину в ноги, но кидаться надобно не из холопства, не от недомыслия, а расчетливо, надеясь облегчить себе или односельчанам угрюмую участь, выторговать что-то для себя или ближнего.

Солженицын в своем повествовании «Бодался теленок с дубом» пишет: «Мне пришлось замечать, что он вникал в расчеты и вычеты по своим изданиям, похвалив издание, добавлял „да и деньги немалые”, но это было не жадно, а с добродушной гордостью труженика, как крестьянин возвращается с базара» [10] . Вообще же Солженицын специально замечает, что успех его знаменитой повести в «Новом мире» был предопределен аттестацией, что это «о лагере глазами мужика». Есть важный эпизод, описанный Семеном Липкиным: «Смеясь, Гроссман мне рассказывал: „Как всегда, водки не хватило. Твардовский злился, мучился. Вдруг он мне заявил: ‘Все вы, интеллигентики, думаете только о себе, о тридцать седьмом годе, а до того, что Сталин натворил во время коллективизации, погубил миллионы мужиков, — до этого тебе дела нет‘. И тут он стал мне пересказывать мои же слова из ‘Жизни и судьбы‘. ‘Саша, одумайся, об этом я же написал в романе‘. Глаза у него стали сначала растерянными, потом какими- то бессмысленными, он низко опустил голову, сбоку с его губ потекла струйка”» [11] . Ну, физиологические подробности — прочь (из чужой цитаты слова не выкинешь), однако цитата эта очень важна. Как умный человек, человек, проживший полжизни в деревне и полжизни при власти, Твардовский понимает, что действительно героями трагедии репрессий навсегда останутся те, кто может говорить (а точнее — писать), кто может рассказать о мучениях своих, своей семьи или близких. Десятилетиями реабилитировать будут тех, кто имеет право голоса или за кого замолвит слово общество, — государственные чиновники, поэты и писатели, в общем, образованное сословие.

Русский крестьянин бессловесен, и шансов на пересмотр оценки коллективизации нет. Более того, при Твардовском и так-то умученную переменами и войной деревню добивают. И если в оттепель одним — возвращенные имена, то другим — спущенные сверху безумные указы, укрупнение деревень, игра в мясные догонялки с Америкой путем забоя скота и кукуруза за полярным кругом.

И Гроссман прав, но он как раз из тех, чьи имена, несмотря ни на какие гонения, останутся, а имена крестьян не сохранятся даже на крестах, которых над ними не ставили. Проще говоря — у Тухачевского есть шанс на возвращение, а у тамбовского мужика — никакого. И эта несправедливость мучает, мучает, мучает — и нет ответа, что с этим делать.

Твардовский довольно жесток в своих мыслях и по отношению к полководцу Жукову. Читая воспоминания маршала, он замечает: «Кровавая книга, не замечающая того, что она вся в крови (хотя в конце упоминает о 20 миллионах наших жертв в этой войне), народ для него — „картошка”, как говорит солдат в „Климе Самгине”. Он воюет именно числом, постоянно требуя пополнений, не считая людских жизней, не удрученный нимало их гибелью и страданиями. Он, как и вообще Верховное командование, тушит пожар войны дровами ее — людьми: загрузить так, чтобы трудно было пробиться пламени. Как мне памятны по первым (и не первым) дням и неделям войны всеобщий панический пафос жертвенности („пасть за родину”), запретность и недопустимость мысли о сохранении жизни своей. Отсюда и требование самоубийства во избежание плена» [12] .

Между тем сам Твардовский относился и к войне вообще, и к большой беде Отечественной войны как к совершенно ужасному событию. Война, уничтожившая миллионы людей, в первую очередь тех самых крестьян, которыми Россия всегда воевала, в последний раз унесла их едва ли не больше, чем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату