— Очень приятно…
— Так вот, товарищ Каценеленбоген, тут вышло небольшое недоразумение. Нам надо его вместе исправить, и побыстрее. Мы знаем, что вы не виноваты, что вас втянули, а мы вас знаем как молодого многообещающего ученого, поэтому и хотим вам помочь порвать с ними. Нам даже неудобно, что таких людей приходится задерживать, но мы это исправим. Вы сейчас напишете, что отказываетесь от них — от Сахновского и Лозовика, и пойдете домой. Не будьте наивным, неужели вы думаете, что они должны были афишировать, что они троцкисты и меньшевики? Они свое дело тихо делали, вы могли и не знать, что они вас втянули.
— Тогда от чего же я должен отказываться, если ничего не знал?
— А вы думали, что партбилет они вам должны были вручить?
— Не партбилет, но я сам-то должен был знать?
— В том-то и дело, что вы ничего могли не знать, поэтому мы вас и хотим выручить. Напишите, что отказываетесь, и домой.
И любезный майор вышел. Но тут же вернулся: “Я, может быть, уйду, тогда пропуск оставлю у Дрина, дашь ему, и пусть идет домой. Неудобно его здесь задерживать”. И Волчек протянул мне лист бумаги, спокойным голосом предложил писать.
— Что?
— Вам же майор объяснил: откажитесь от своей организации.
— От какой организации?
— Снова то же самое. Экий вы упрямый человек! Вам же объяснили, вы сами могли и не знать, что вы в ней состоите, но вас там считали за своего, и вы должны от них отказаться.
В его тоне все дышало доброжелательностью, и я начинал теряться. Мелькнула мысль: рассказать, как Сахновский хотел звонить Ярошевскому, и этим окончательно убедить, что Сахновский ни в чем не замешан, иначе не стал бы звонить… Но что-то удержало. Ведь сомнений у меня не было в честности и Сахновского и Лозовика. Правда, непонятно было, зачем эта комедия, но задумываться было некогда. Все время подгоняли и подгоняли, повторяя и подчеркивая, что это пустяки. Так, вроде легкого насморка — что есть, что нет, но лучше, чтоб не было.
— Не знаете, что писать? — сочувственно спросил меня Волчек. — Я вам продиктую.
Но тут мое терпение стало истощаться.
— Нечего мне писать, я в Сахновском и Лозовике уверен, как в самом себе…
Закончить речь мне не удалось. В кабинет ворвался бывший симпатичный майор с искаженным яростью лицом: “Троцкист, враг, вот оно лицо врага, вот как оно выявилось! А мы принимали его за честного человека. Загнать, загнать его туда, куда Макар телят не гонял!.. Сгноить, сгноить его в камере! В одиночку его! А мы-то думали!..” Волчек сделал попытку меня защитить, но разбушевавшийся майор “не в силах” был остановиться. Он обрушивал на меня все новые громы и молнии, а мне стало жаль его симпатичное мужественное лицо. До чего оно исказилось! И тут же стало смешно. Разъяренный начальник, видимо, это заметил и стал еще больше меня громить. Но чем чаще он повторял стандартные угрозы, тем смешнее мне становилось. И чувство стыда за него стало закрадываться: человек со значком “15 лет ВЧК — ОГПУ” — и вдруг такое несет!
Может быть, и Брук это почувствовал и, резко оборвав свой монолог, с шумом удалился, бросив на ходу: “В одиночку, и больше не вызывать, пока сам не попросится! Сгноить! А мы-то думали…” Волчек мне говорил, что еще не поздно все исправить, но я оставался тупым упрямцем и наивным романтиком. И меня отправили в одиночку до того хорошего времени, когда я сам образумлюсь и попрошусь.
Скажу сразу, что не гнил. В камере, хоть она и считалась одиночной, были интересные люди, но, бесспорно, более зрелые, чем я, и случившееся их поэтому больше и угнетало. Отношения между нами сложились самые дружеские. И только один раз я вдруг представил, какое горе дома, и нахлынули невольные слезы, и было за них страшно стыдно: ведь большевики не плачут.
Главное — не терять времени. Появятся книги, и будет настоящий университет, как у Свердлова и Дзержинского, Серго и Калинина. Утешало и преимущество над соседями по камере: ни жены, ни детей.
И никто не помянет,
И никто не придет,
Только раннею весною