оно и было — ни в этих переменах, ни тем более в их корнях. Более того, они могли не читать ни строчки — и опять-таки именно так чаще всего и бывало — из писаний ученых и философов, наговоривших еще в предыдущем столетии совершенно другую, чем раньше, картину мира. И тем не менее, смотрите-ка, буквально «все традиционные принадлежности ухода за детьми» в этом веке оказываются отброшены. Больше нет ни тугих пеленок, ни табуретов для стояния и ходьбы, ни стесняющих корсетов. Перед ребенком открывается неведомая предыдущему веку свобода.
Само же детство — в полном соответствии с представлением о становлении всех вещей через необходимые стадии — стало восприниматься как особый, самоценный этап в развитии человека. Ребенка больше не нужно было выталкивать во взрослое состояние: ведь сама «природа стала почитаться по- новому — как <…> упорядоченная система, основанная на поддающихся познанию физических и биологических законах, которые прекрасно действуют без человеческого вмешательства».
Означало ли это, что детей отныне предоставили самим себе? Отнюдь, хотя доверия к их естеству стало несомненно больше.
Воспитание стало все больше приобретать черты осознанной, направленной программы, с помощью которой предполагалось совершенствовать не просто каждого отдельного человека — но человечество как вид. «Ученые XVIII века видели мир как развивающийся, предсказуемый и в конечном счете контролируемый» — и человек виделся таким же. «Дети развиваются вполне естественно, без принуждения, — писал Жан-Жак Руссо, — потому что наследуют развитие своих родителей».
В большом количестве стали появляться специальные руководства по воспитанию — жанр, в предыдущем столетии редкостный и практически невостребованный (настолько, что Джон Локк, одним из первых — в 1693 году — издавший книгу «Мысли о воспитании», не находил понимания и последователей в течение нескольких десятилетий). Теперь «профессиональные медики, а также авторы-дилетанты» наперебой разрабатывают «программы для такого воспитания детей, которое было бы основано на законах естествознания».
Бояться отныне следовало не природы (безусловно благодетельной), а цивилизации: избытка защищенности, которая изнеживает человека и делает его слабым. Детей перестали кутать и прятать от холода: согласно новейшим представлениям, они — более близкие к природе, чем взрослые, а значит, более приспособленные к жизни! — «должны быть легко одеты, легко укрыты, выкупаны в холодной воде; их следовало ежедневно выводить на свежий воздух». И «если раньше младенцы „поджаривались” под кучей одеял невдалеке от огня», то теперь они имели все шансы задохнуться от шока, будучи внезапно погружены в холодную воду.
Отказавшись от всяких выпрямляющих устройств, взрослые этой эпохи не обременяли своих детей никакими новыми устройствами и даже особой детской мебелью (кроме разве что — иногда — высоких стульчиков): они были «уверены, что младенцы вполне способны развиваться самостоятельно», а значит, в специальной мебели нет нужды — «она казалась даже вредной, поскольку могла помешать естественному процессу взросления».
На смену же таким архаичным сковывающим приспособлениям, как плотный свивальник и шнуровка в колыбели, пришли замечательные природные успокоительные средства. С одной стороны, традиционные: джин, пиво, вино, которые в небольших дозах считались укрепляющими — дети спали после них, на радость матерям и нянькам, «долго и беззвучно». С другой — приобрели популярность новейшие снотворные снадобья, «сладкие сиропы», многие из которых включали в себя наркотики — например, опиум, — «депрессанты, стимуляторы и яды, причем в самых причудливых комбинациях».
К 1800 году, резюмирует Калверт, дети в целом «получили свободу быть детьми, но они по- прежнему обитали в мире, приспособленном для взрослых» и подчиненном их нуждам. А тут уже на пороге были и новые перемены.
«Оптимизм предыдущего столетия по отношению к человеку и его рациональной способности совершенствоваться» в XIX веке оказался в западноевропейском и американском обществе уже основательно поколебленным. Теперь многие считали, что дети, подобно всем человеческим существам, «являют собой сложное сочетание добрых и злых начал», несут в себе ростки и того и другого. Важнейшей родительской задачей стала защита в детях «доброго» при жестком подавлении в них «злого».
«Концепция абсолютного прогресса человеческого развития, выдвинутая в XVIII веке, — пишет Калверт, — была перевернута с ног на голову. Кульминационный момент жизни теперь приходился на окруженное ореолом святости детство, а затем линия жизни непрерывно катилась под уклон, ибо взрослый, погруженный в ежедневную суету, неизбежно шел на компромиссы с совестью и подвергался моральному разложению». Поэтому «зрелость и мудрость были менее желательны», чем невинность и радость, которые приписывались детству просто автоматически, по умолчанию.
«Результатом новой концепции радостного детства» к 1830-м годам стала мысль о том, будто детям вообще «не свойственны душевная боль и грусть», а несчастья если и оставляют в них след, то уж во всяком случае неглубокий. «Радость родителей при виде детских игр сдерживалась сознанием того, что детство слишком коротко, а мир опасен», и утрата райского состояния неминуема.
Детей следовало прежде всего оберегать: чтобы те не лишились своей врожденной ангельской чистоты как можно дольше или чтобы, по крайней мере, утратили ее как можно меньше. Оберегать от «порочного мира» — но главным образом от них самих. Их теперь столько же идеализировали, сколько и контролировали: тем более что «образ херувима, направляющего своих родителей, не всегда соответствовал реальным детям».
Такая ситуация с неизбежностью породила и свои вещи, задающие ребенку нужные модели поведения. Прежде всего, викторианская эпоха предпочитала одевать деток в костюм, «созданный специально для детей вообще, а не отдельно для мальчиков и для девочек», чтобы видеть их бесполыми и не знающими плотских проблем. Слава богу, они хотя бы формировали у них будущие гендерные роли, принятые в их же обществе, с помощью игрушек. Правда, «излишняя» привязанность детей к играм и игрушкам тут же и осуждалась: а вдруг это сделает их «излишне материалистичными и приземленными» и разрушит самое ценное, что в них есть, — «естественную невинность»?