расставаться.
Ну, папочка, — и с китайцами тебе было жалко расстаться! А вот на склоне лет ты старался держаться подальше от людей. Кидаться на помощь каждому, со всеми предупредительно раскланиваться и — держаться как можно дальше. Или когда не будет общего Во Имя, сторониться друг друга начнут все — кроме, конечно, дураков?
Да ты не просто сторонился, ты всех явно побаивался. Когда я тебя спрашивал о любом пустяке на коммунальной кухне, ты делал страшные даже сквозь очки глаза и поспешно уводил меня к себе: при ней нельзя говорить ни слова, она способна на любую провокацию… Хоть в аду-то ты понял, мой бедный папочка, что твоя соседка была тетка как тетка?
Вагон безмолвствовал. Пьяный спал.
Летом 1940 года после освобождения “братских” народов Западной Украины и Белоруссии появились у нас зэки и оттуда, их тут же окрестили “братчики”. В отличие от наших мужиков, нам попадались все какие-то нескладные, не приспособленные к нашей жизни. Мы работали тяжело, а жили легко, “все принимая на белом свете”. Вероятно, вся наша предыдущая жизнь готовила нас к такому повороту событий. А им все происходившее было непонятно, чуждо, поэтому они все так тяжело воспринимали. А моих мужиков это и смешило и злило. Один “братчик” нас особенно потешал, повторяя каждый раз: “У мэнэ здоровье тендитне” (нечто нежное, деликатное). Ему и приклеили кличку “тендитный”. Но он мало реагировал на это, возможно считая нас просто скотиной.
В то же лето на Воркуту привезли много коров и свиней для забоя, и это тоже поручили нашей бригаде. И снова справились с блеском. Один я оставался неумехой. Дадут шкуру снимать, так я или надрежу, или мясо на ней оставлю. И опять меня ставили на черновую работу: бить животное обухом между рогами, чтобы свалить, — это у меня получалось, хоть иногда и ругали, что, перестаравшись, череп пробивал. А главное, я оттаскивал разрубленные туши. С моей косорукостью свыклись и не осуждали.
Ну, батя, так ты еще и черепа пробивал?.. А все тебя воспринимали как потомственного интеллигента, не нюхавшего серьезной жизни. Ну, нас-то, положим, было нетрудно провести: старайся годами не обидеть мухи, вернее, обижай только мух, и те, кто тебя любит, охотно поверят, что и мух ты ловишь на лету исключительно для блага общества. Но тебе-то зачем понадобилась эта роль? Скучноватая кротость без всякой лихости? Ведь мы, рисковые ребята, могли бы тобою восхищаться, а вместо этого снисходили…
Батько же, где ты, наконец, слышишь ли ты?!. Да елки же палки!!!
Пьяный внезапно вскинулся, но тут же снова обмяк.
В общем, мои мужички все умели делать: и валенки подшить, а надо — так и скатать, и печь сложить, и все что хочешь. А как относились к государственному добру! Бывало, снесем по 20 — 25 мешков, и перекур. А он уже третий или четвертый. Гудят ноги основательно. Растянешься на мешках и еле отдышишься. Но стоит кому-то заметить, что где-то просыпалась мука, овес или другое зерно, так кто- нибудь из них, невзирая на усталость, возьмет веник, совок и пойдет соберет все в мешок. И в этом они все походили друг на друга, хоть и собраны были со всех концов страны.
Правда, бывали и такие дни, когда жизни были не рады. Не забывается одна ночь, когда мы все стонали, как маленькие дети. Нам делали прививки, кажется против тифа, под лопатку. У всех поднялась температура и непрерывно ломило спину. И ночью, когда почти никто даже глаз не сомкнул от боли, нас подняли выгружать цемент с баржи прямо в вагоны. Ничего не поделаешь. Одеваемся, но не слышно обычных подбадривающих шуток бригадира дяди Леши. Крепимся, молчим. Берем первые тюки. В каждый рогожный тюк упаковано по два бумажных мешка с цементом. Цемент слежался, и тюки приняли самую разнообразную форму: то просто круглые, то с выемками и горбами. Норовим их пристроить подальше от больного места, но они пляшут на спине, перекатываются, и каждый раз ребром в болячку. Стыдно крикнуть, но то у одного, то у другого вырывается стон. Голова кружится до тошноты. Но мы носим. Каждый раз подсчитываем, сколько же осталось. Не так уж много, но боишься упасть в обморок и подвести товарищей. И вот что интересно: в каждом из моих друзей сидел черт-единоличник, а здесь, в работе, были все за одного и один за всех. Хотя в нашей десятке были и русские, и евреи, и армяне, и чуваши, и даже один чалдон — так звали дядю Прошу из-под Новосибирска. Он не русский, а чалдон, раз он из Сибири.
Но были денечки прямо праздничные — это когда разгружали ящики с конфетами. Воровать у своих кладовщиков мы никогда не воровали, брали все с их разрешения. А раз вышел курьез. Открываю бочку, и оттуда страшная вонь. Прямо падаль. Все за носы и выскакивают. Кладовщик Шевчук смеется: “Еще попросите, это же зырянский засол. Скоро начнется, — говорит он, — паломничество стрелков-коми за ней”. И ест. Мы смотрим на него как на самоубийцу, а он улыбается. И вправду, к вони мы принюхались — противно, но что сделаешь, — и скоро сами с таким аппетитом уплетали эту вонючую рыбу, что за ушами трещало.
Так я прожил с мужиками больше двух лет, ни разу не заметив недоброжелательства друг к другу. И начальника меньше всего ощущали как начальника, хотя выполняли все его указания. Со стыдом вспоминаю одно его негромкое замечание. Во всех воркутинских афоризмах встречалось слово “мать”, — по моим наблюдениям, это вырывается больше всего в бессилии, в неудаче, но брань как угроза, как нажим на людей — это уже подло. Однако было и другое — брань для бравирования, для того чтобы не выглядеть хуже других. Так и я заразился ею. И раз стою на высоком берегу Воркуты и, видя какую-то неполадку, начинаю изъясняться изящной словесностью.
И в это время Шкляр подошел ко мне незаметно и в самое ухо: “Вот это по-профессорски!” И я стал сдержаннее и на воле ни разу бранного слова не произнес.
И не надо, мы вполне могли обойтись без твоих матюков. Но ведь у нас-то ты создал впечатление, что НИКОГДА не произносил таких слов, что не просто избегаешь их в силу приличий, но считаешь их прямо-таки смертным грехом! И каково же нам было выживать в нашем шахтерском Эдеме, где