Не вовремя кается трус —
И трусы просрочили время.
Я знаю, в назначенный день
Протянут мне крепкие пальцы
Пришедшие с ветром скитальцы
С вестями от прежних людей.
Для Сопровского «прежние люди» — это в том числе поэты-предшественники, те, чьей поэзией он восхищается и чьим истинным продолжателем надеется стать как поэт. Для него непосредственные предшественники в поэзии не кто иные, как Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Гумилев. Он понимает культурную пропасть, разделяющую новое поэтическое поколение и классиков Серебряного века:
И мы немели возле чуда,
Нам открывалась речь твоя
Фамильным кладом из-под спуда,
Хотелось крикнуть: «Я оттуда!..»
Но кто я и откуда я… [4]
В том-то и катастрофа — в разверзшейся пропасти, культурном беспамятстве, когда люди не понимают, кто они и откуда. Но этим же определяется задача поэта — извлечь «фамильный клад из-под спуда», обрести культурную вменяемость, вернуть русской поэзии «культурную силу».
Эту задачу и решала группа «Московское время», полагаясь на «пристрастие к российской поэтической традиции вместе с чуткостью ко времени, к его больным вопросам, к живым его чертам» (формулировка из черновика статьи Сопровского о «Московском времени», сохранившегося в домашнем архиве Татьяны Полетаевой). Сопровский действовал в строгом соответствии с выбранной стратегией, словно подхватывая оборванную песню на другом краю пропасти, как бы перекладывая на ту же музыку новые слова.
Его книга «1974» — лирический дневник целого года, день за днем — попытка реализовать концепцию одной из лучших поэтических книг XX века, пастернаковской «Сестра моя — жизнь», которая, как известно, снабжена подзаголовком «Стихи лета 1917 года». Этим, правда, прямое влияние Пастернака исчерпывается, однако постоянно ощущается самое непосредственное воздействие позднего Мандельштама — почти в каждом стихотворении, в интонациях, в самом торжественно-трагическом строе стиха, что Сопровский и не думает скрывать, насыщая свой образный ряд прямыми аллюзиями на этого, наверное, важнейшего для авторов группы «Московское время» (и не только для них) поэта.
В программном цикле «Волчья кровь» (откуда процитированное выше пророческое стихотворение о северном ветре [5] ) Сопровский вступает в прямой диалог с предшественниками, формулируя собственную авторскую позицию, которая продиктована «чуткостью ко времени, к его больным вопросам, к живым его чертам». Он возражает Пастернаку: «Но я-то не видал, по счастью,?/ Тобой усвоенных с трудом / Счастливых снов советской власти / О красном веке золотом». И тут же поясняет в сноске: «Речь идет только о пастернаковских идеях жертвенной роли интеллигенции в революции» — то есть не стоит преувеличивать значение высказанных упреков, не надо переносить идеологию на эстетику. В том же русле ведется разговор с Мандельштамом, к которому сразу отсылает название цикла. Сопровский как раз ощущает себя «волком по крови своей»: «Волчьей крови во мне — хоть ушат подставляй». Он воспевает не век-волкодав, а свой «волчий век»: «Я — пью за волчье сладкое житье, / За свет звезды над участью угрюмой». Он — не ягненок на закланье («жертвенная роль интеллигенции»), он жаждет поэтического реванша. Пусть гибельного (тут нет никаких иллюзий, и поэт готов, чтобы его кровь «щедро собачий украсила пир, / Настоящая, волчья, моя»), но вещи должны быть наконец названы своими именами. Поэзия должна сказать: то, что тут творится, — это вовсе не священное жертвоприношение, а кровавый собачий пир. Поэзия восторжествует, пусть и погибая.
Амбициозный замысел книги «1974» не удалось реализовать в полной мере. Для этого ведь потребовалось бы обрести ту самую «жизненно-культурную позицию силы», в чем Сопровский и пять лет спустя отказывал себе и даже такому столь высоко ценимому им и к тому времени действительно вполне зрелому поэту, как Алексей Цветков. Была проделана важная работа, сказаны принципиальные слова, заложен фундамент авторской образной системы. Но свои лучшие стихи Сопровскому еще предстояло написать.