любимого журнала и отбывал восвояси, не сказав слова ни жене, ни внучке. Из его телефонных разговоров со старым фронтовым товарищем Тамара уловила, что “водка вчера не пилась, так пришлось ее, как колбасу, есть” и что “давно уж не встает, но ничего, в крематории от жары встанет”.
Как-то из коридора донеслись всхлипывания. Тихонько подойдя к двери, Тамара услышала, как дед, прикрыв ладонью телефонную трубку, повторяет: “Нет, ну ты ответь, ответь, ну почему они не поют, что мы пели…”
А в конце февраля позвонили из милиции и сказали, что дед замерз насмерть. Кто-то из местных увидел его в поле сидящим возле странного конусообразного сооружения. Вскрытие показало, что в крови деда алкоголя было больше, чем красных кровяных телец.
Тихо матерясь, бабка перенесла предварительно разобранную конструкцию на участок. Уже весной Тамара обнаружила приспособленный для компостной ямы кусок дедовой плащ-палатки. С краю можно было прочитать расплывшуюся от дождей надпись фиолетовыми чернилами:
После угаданного дедом крематория были поминки на пять человек, включая нижнего соседа с женой и дедова фронтового товарища. Когда выпили по первой, бабка встала и, одернув негнущиеся полы пиджака покроя начала пятидесятых, произнесла речь о том, что хорошим человеком был покойный, что доблестно воевал он, защищая Родину, и что много полезных изобретений сделал на благо все той же Родины, и еще вот — бабкина постреливающая электричеством ладонь легла на Тамарино плечо, и получилось совсем как в старых фильмах про коммунистов — внучку “поднял”. А что пил, так кто ж
Она так никогда и не спросила у бабки, почему та не стала хоронить деда на тогда еще малонаселенном Южном кладбище. Наверное, потому что далеко, за городом. А “своих” могил, куда можно было бы подхоронить, у них не образовалось: дед и бабка Тамарины были детдомовскими.
Забытую на подоконнике челюсть Тамара закопала летом в поле, на том холме, где дед установил свой кратковременный памятник летающей тарелке. Место он выбрал удачно. Внизу, по левую руку, видно было все их садоводство, разросшееся за Тамарину жизнь до ближнего леса. Позади, в низине, проходила железная дорога, а все, что впереди и справа, было холмами, полями и лесами. Уж конечно, ни в какое сравненье это не шло со стеной крематорского колумбария, в которую, как на полку посудного шкафа, бабка поставила урну с тем, что осталось от деда.
И Тамара не пожалела, что вместе с челюстью завернула в чистое вафельное полотенце дедовы медали и единственный орден.
Когда в самом конце голодных восьмидесятых бабка хватилась мужниных боевых наград — “вдруг за них денег дадут”, — то ничего добиться от Тамары не смогла. Та лишь поводила своими коровьими глазами и, как заведенная, играла в “ехали-поехали в ямку попали” с полуторагодовалой Женечкой. Да и что с нее было взять, с “дурищи такой”, с “дубины стоеросовой”.
После деда бабка прожила еще пятнадцать лет. Последний год перед смертью она лежала дома, на неизменно белоснежном, накрахмаленном белье. Перенесшую повторный удар, ее не брала ни одна больница. Бабка знала, что жить ей осталось мало. Она смотрела с утра до ночи телевизор и плакала белыми злыми слезами, понимая, что не успеет узнать, чем кончится ее любимая “Санта- Барбара”.
Тамара похоронила бабку
В десятилетке Тамаре не дала доучиться бабка: “Еле тянешься, нечего парту просиживать”. “Тянулась” Тамара не хуже многих, а если бы ее не торопили, дали время собраться с мыслями, да еще и побороть отвращение к своему громоздкому телу, выставленному на всеобщее обозрение у доски, то, может, и пошли бы у нее вместо сплошных троек хоть редкие, но четверки.
Так после восьмого класса оказалась Тамара в ближайшем профтехучилище. В городе за последние годы ПТУ открывались чуть не при каждом производстве, поскольку партия в лице местного начальства сказала, что Ленинград — город победившего пролетариата и пусть пролетариата этого будет больше, а бабка за решениями партии следила.