своим равнодушием людей, что из того, что имя этой сестрице — легион, и что было бы большой неловкостью привести ее в квартиру Б., и все испугались бы насекомых, и разворчалась бы Аннушка. Что все это перед тем, что человек умирает с голоду. Ведь не легион меня позвал на помощь, а именно эта Авдотья или Марья. Позвала тоже не легион московских обывателей, а меня, старушку Малахиеву-Мирович, которая сегодня исключительно много поглотила всяких пищевых продуктов (выдали паек и угощали в разных домах) и которая дала умирающей от голода женщине две конфетки. Если уж так неловко было позвать ее в столовую Б., можно было вынести ей на лестницу хлеба. Ай, ай, какой стыд и какая непоправимость. Задаст мне совесть — неутомимый судья — за эти две конфеты.
Г. И. Чулков1 жалуется, что не с кем пофилософствовать, атрофировался вкус к отвлеченному мышлению, атрофировалось и самое умение мыслить. «У меня сидело недавно за этим столом семь человек гостей. Все литераторы. Почтенные, неглупые, среди них были и даровитые. Зашла речь о фашизме. Что же вы думали: все как один завертелись на газетном пересказе, возле фактов, а если обобщеньице — так вот какие — с ладонь и с шорами на глазах.
Я при этом затосковал, как представил себе, что сказал бы на иную тему Вячеслав Иванов, как говорили бы ну хотя бы Мережковские»...
1 Ч у л к о в Георгий Иванович (1879 — 1939) — русский писатель, литературный критик.
6 июля. Все еще Москва
Смоленский бульвар. Возле будки с мороженым два парня — один с портфелем под мышкой грязными пальцами запихивает в рот крошечную вафлю с прослойкой, похожей на полурастаявший весенний снег, полежавший в лужице с навозом. Трое полуголых школьников, кто с завистью, кто с уважением, кто с хулиганским огоньком, не могут оторваться от этого зрелища. Когда парни отходят, проглотив по три вафли, один из мальчиков пытается уговорить продавщицу дать ему мороженого «без вафли, в руку, на гривенник». Дети у скамеек, занятых старыми и малолетними няньками, роются в земле <нрзб> какими-то щепочками, ревут. Больной ребенок лет трех провожает созерцательно-умным взором ноги прохожих. На коленях у него какая-то игрушка, но, очевидно, он не в силах играть ею. Чуть не <нрзб> его головку огромным свисающим турнюром его бонна-немка с головой мопса презрительно беседует с сидящей рядом нянюшкой, явно «бывшей барыней». Рабфаковки в чем-то оранжевом, красном, с зелеными гребешками в стриженных в скобку затылках, в туфлях на босу ногу, пугая ярым хохотом и визгами малышей и галок на нижних ветвях лип, промчались куда-то с папиросами. Старик еврей с тонким скорбным профилем, бедно, но чисто одетый, старательно чертит что-то на песке бульвара короткой палочкой, низко согнувшись на скамье. Что он чертит? Подхожу. Окно, тщательно вырисованное итальянское окно. Закончив рисунок, он вперяется в него долгим неподвижным взглядом. Видится ли ему там что-нибудь каббалистическое или какие-нибудь воспоминания…
1 сентября. Вечер. 11-й час
У Художественного театра под водосточной трубой опухший от голода человек слабыми руками подставлял под струю воды кружку — рука дрожала, вода лилась мимо. На руках у этого человека копошилась такая же распухшая девочка лет двух. Сверху их поливал дождь. Мимо шли потоком люди, таким же бездушным, как дождь, как судьба. Мимо прошла и я. На обед к Алле. И когда ела котлеты и пила чай с пастилой, образ человека «защитной реакцией» душевного организма был предусмотрительно вытеснен. Ожил только теперь, к ночи.
Двухлетний Женя, сосед Ириса1 по квартире, вкатываясь в их комнаты, если увидит меня у стола, лепечет: «Масла, дай масла», — жалобным голоском. (Это после того, как я однажды дала ему хлеба с маслом.) И когда есть масло, и я намазываю его на ломтик хлеба, с жадным блеском в глазах Женя умоляюще говорит: «Побольше, побольше, хорошенько мажь». Женина мать — химик, заработок выше среднего. Но на масло не хватает.
Самое печальное и постыдное в режиме недоедания то, что мысли человека сосредоточиваются на запросе желудка. Что угасают и тупеют, по мере обострения потребы питания, другие высшие потребы. Ловлю себя иногда на этом: что просыпаюсь с мыслью о кофе и о том, что есть (или нет) к нему это вожделенное масло. И вокруг, за малым исключением, все разговоры <неразб> интересы роковым образом свелись к хлебу (и маслу).
1 Ирис — Б и р у к о в а Евгения Николаевна (1899 — 1987), поэт, переводчик, воспитанница В. Г. Малахиевой-Мирович.
sub 1934 /sub
28 апреля
Типично пролетарского вида женщина лет 40, в красном платке, в профодежде, с корявыми от черной работы руками, сидит на скамье бульвара, углубившись в книгу. Когда я проходила мимо, подняла на меня глаза — спокойные, умные, не видящие ничего вокруг, переполненные содержанием той книги, какая в руках. Такой невидящий взгляд бывает у любящих чтение детей, когда они уткнутся в книгу, а их вдруг кто-нибудь окликнет. Этот взгляд пролетарки и спокойная поза над книгой — новое, то, что дала революция. Правда, некоторых особей из класса-гегемона она сделала заносчивыми, тупо- эгоистичными (Герасимов), словом, теми же шкурниками, какие были при Николае, но под красным соусом. Зато какие свободные, исполненные человеческого достоинства вот такие женские лица. Они, конечно, редки, как редко все талантливое, все переросшее зоологический эгоизм и начавшее искать свою человеческую правду.
Майя Кювилье-Кудашева1, один из ловчайших акробатов карьеризма, последним тончайшим кунштюком достигла вершины своей карьеры, стала называться m-me Ромен Роллан. Ее свекровь думает, что Майя теперь «станет другою», когда марино-мнишековское честолюбие ее утолено, когда она живет в моральном нимбе Роллана и тренируется в преодолении своего огромного эгоизма, отдавая жизнь секретарству и garde malad-ству возле старого больного мужа и талантливого, с высокой душой писателя. Уже начинают жить (по словам Е. В. Кудашевой) те стороны, которые были заглушены жадностью, честолюбием, бесшабашным эгоизмом, — видно по тону писем, по вниманию ко мне. Жалеет, что раньше меня недостаточно ценила. Говорит, что из всего прошлого (богатого романами и приключениями) помнит только моего Сережу и свою к нему и его к ней любовь. (Сережа — первый муж.)
1 К ю в и л ь е Майя — в первом браке Кудашева, во втором Роллан Мария (Майя) Павловна (1895 — 1985) — поэтесса, переводчица.
10 часов. Квартира А. Тарасовой
Аллочка в театре играет Елену в «Страхе»1. Мы с подружкой моей Леониллой (Аллина мать) ходили в «дорогой магазин» за колбасами. И на ужин, и Аллочке в дорогу. Завтра в 7 ч. утра она едет на гастроли во Владимир. Такова ее жизнь последние годы: спектакль на спектакле, гастроли, концерты. Почти год — киносъемки («Грозы»). На углу Тверской и Огаревской над входом в огромное здание почтамта вращается, освещенный изнутри, синея своими океанами, большой глобус. Над ним цепи красных, белых и зеленых огней и геометрические фигуры, осененные сверху электрической пятиугольной звездой. Народ толпится на углу, созерцая то гаснущие, то вспыхивающие лампочки. Громкоговорители ревут что-то мажорное, нескончаемый пестрый поток льется вниз к Театральной площади. Там стоит, верно, какая-нибудь гигантская модель машины под лучами разноцветных прожекторов.
Всю жизнь поражает меня эта бедность, однообразность, невыразительность народных торжеств. Для тех, кто в них вливается, как их активная частица, есть, вероятно, компенсация, какой я не знаю, усиление, расширение своего «я» до ощущения коллектива. Гражданину вселенной не нужно гулять по улице в общем потоке для того, чтобы почувствовать свое единение с Целым. Это лучше всего чувствуется наедине с собой. Или в дни общих бедствий. Или в моменты великого исторического сдвига, как было в Москве в февральские дни 16 лет тому назад.