(есть только один поток, одно-единственное направление движения, и ничто не возвращается, и никогда не войдешь в тот же самый Дунай, и ни одного мгновения не остановить, и молодость не вернется, и у нас нет выбора). Вот она — причина: у нас нет выбора. Вот в чем ужас.
(Ты, как женщина, думаешь о физическом старении, отмечаешь изменения, связанные с ногтями, кожей, волосами, усталостью глаз и щек, отказом мышц, беспардонной капризностью пениса, аритмическими прыжками сердца. Ты по-женски думаешь о женщинах, об их взглядах. Когда-то каждый твой шаг был окутан энергией этих взглядов. Сразу несколько поколений женщин смотрели на тебя — с ожиданием, предвкушением, вызовом, намеком. Их все меньше теперь, этих перехваченных взглядов. К тому же они покрылись чем-то липким и порченым — не те эти взгляды, не такие, уж извини. Это ты изменился, крокодил.)
Я вроде бы и готовился к этому. Я так много всего прочел — стоило бы сжечь все эти книжки, — я еще больше повидал, я нагромоздил в своем сознании столько впечатлений, секунд, вспышек, я учил себя хладнокровию и выдержке, я знал о суете сует. Но почему же что-то давит на меня — снаружи? изнутри? Их так много, этих призраков, вокруг моего дома, бесконечный шорох, подвывание, скулеж, они меня не любят, суки, они только и ждут, чтобы столкнуть меня вниз, наброситься всей кодлой, разорвать на куски, никто меня не любит. Это когда-то давно все меня любили.
Так и живешь — весь из страха и тоски, из эпитафий, из разрушенных кладбищ, из своего центральноевропейского наследия, из алкоголя и бравады, из тяжелого путаного барокко, из черного юмора, из травы забвения, из Йорика, из Кальдерона («А что такое сон? А вся наша жизнь разве не сон?» — кричит в унисон какой-то смешной человек Достоевский). И Бог наш — Червь?!
Наша жизнь, этот никчемный отрезок настоящего, отчаянно стиснута двумя ужасными и склонными к разрастанию массивами, что зовутся прошлым и будущим. Это толщи, глубину которых мы даже представить себе не можем. Это вечность
Какое мне дело до прошлого и будущего? Я предоставлен сам себе, пришел и уйду.
Но что-то остается. Что-то передается. Я не про гены.
Когда-то на этом свете совсем неподалеку от меня (а порой и невыносимо близко) жил отец. Теперь его тут нет, но что-то все-таки есть: интонация, жест, порядок слов во фразе, пауза, тембр, покашливание. Это я, он, это все, которые до и после. И вот я смотрю с холма на лес — и забываю обо всем, замираю, стихаю. И внезапно: не
17. Хор
Взгляд, взмах руки, старая потрескавшаяся фотокарточка, запах руин, прогулка с близкими, белый пес на снегу, тень от птицы на дороге — нам подают знаки. Нас поддерживают в пустоте, в нашем одиночестве. Все не так трагично, ангелы нас любят.
К счастью, я живу в той части света, где очень много значит прошлое. Кто-то называет это
Прошлое столетие довольно последовательно учило нас остерегаться высоких и значительных слов. Оно оказалось идеальным учителем разочарования и — неизбежно — неверия, которое шло следом за разочарованием. Говоря о будущем, я употреблю менее сомнительное слово, чем «вера». И даже — чем «любовь». Будущему соответствует надежда, так же как память — прошлому.
Формула человека — это память плюс надежда. Только при чем здесь сложение, умножение, вся эта арифметика? Это просто две наши способности, которыми мы прикрываемся в пустоте. Да даже и не прикрываемся — на самом деле срываем с себя все оболочки, пересекаем границы. Открытость — единственное, что нам остается, чтобы хоть как-то объясниться с другими, со всем, что вокруг и внутри нас. Открытость жизни, открытость смерти, открытость прошлому и открытость будущему.