реквизиций, производственного рабства. Наша революция стала в результате той упряжью, которая так затянула бока народу, что лошадка едва не отдала богу душу. Хотя, конечно, нечего сваливать все на сопротивление революции — у людей, внедривших рабскую уравниловку и внеэкономические методы, несомненно, был свой политический интерес. Во-первых, они просто не умели править иначе. Не той была культура и уровень образованности у клики вчерашнего налетчика. Люди, не сделавшие бы в нормальном цивилизованном обществе никакой карьеры, жили как арабские эмиры из сказок «Тысяча и одной ночи» в стране, которую превратили в огромный концлагерь, исказив праздник революции.
Тем временем на фронте дела у красных шли неважно. Против достаточно неорганизованного красного ополчения выступали профессионалы. И если зимнее наступление Корнилова красным войскам удалось отбить благодаря своей многочисленности и энтузиазму матросов, то летом город все же пал. Красные войска, действовавшие на Кубани, в том числе Четвертый Ахтарский полк, вынуждены были спасаться из мешка, в котором оказались. Потерпев поражение, они отступили в сторону степей, а потом еще дальше на восток, к Царицыну и Астрахани. В приволжских степях уже в 1918-19 годах сложилась фактически та же ситуация, в которой оказалась наша армия летом 1942 года. Более мобильный противник, в Гражданскую — казацкая конница, а в Великую Отечественную — немецкие танки и мотопехота, перехватили инициативу и гнали по ровной степи более многочисленного, но не умевшего организоваться. Именно здесь начал формироваться уже в 1918-19 годах, полководческий почерк «великого стратега», Иосифа Сталина, уложившего в степях более шестидесяти тысяч красноармейцев. Ленин даже попенял ему за такую расточительность. Но Еська только посмеялся в усы над нереальными требованиями теоретика, совсем оторвавшегося в женевском далеке от российской действительности. Впрочем, могу подтвердить, что на вершине революции, в апогее Гражданской войны, народ почти ничего не знал о Сталине. Тогда ярко сверкала звезда Троцкого: «Ленин Троцкому сказал — вся Россия наша». Эту песенку, отражавшую суть понимания произошедших перемен и роли личности в истории, распевали на ахтарских улицах.
В январе 1919 года мой отец, Пантелей Панов, попал в плен к белым казакам. Кстати, успехи белых я лично во многом объясняю наличием у них национальной инициативы. Они шли под национальными знаменами, во главе с русскими генералами против армии, которой руководил местечковый еврей, никогда сроду не воевавший и который сделал карьеру, по-глупому гробя людей, а также террорист — грузинец. Противоестественность этого, как и подавляющее превосходство лиц нерусской национальности в политическом руководстве страны, очевидны. Разве не удивительно, что Ленина и его правительство охраняли латыши? И потребовались самые жестокие меры, чтобы, воспользовавшись ошибками противника, например, объявленное белыми возвращение земли помещикам, с другой стороны — запугивание народа, массовые расстрелы, практиковавшиеся Троцким, лживые обещания отдать землю крестьянам, чтобы сделать Красную Армию боеспособной. Пример Наполеона только подтверждает, что инородец, оказавшись у власти, без малейших колебаний рассматривает этот народ как всего лишь строительный материал для воплощения утопических догматов или своих честолюбивых устремлений.
В 1919 году Гражданская война достигла уже крайнего ожесточения. Отца, вместе с другими пленными красными, казаки били и пытали. Потом часть пленных, очевидно, признанных командирами и комиссарами, расстреляли, а других, среди них и Пантелея Панова, заперли в холодном сарае. А стоял январский тридцатиградусный мороз. Спас случай. Отца узнал служивший в белой армии врач из Приморско-Ахтарской по фамилии Содомский. Еще до Первой мировой войны, в 1910–1912 годах они вместе ездили охотиться на уток. Видимо, врачу удалось договориться с часовыми и освободить отца. Содомский выдал отцу справку о том, что казак Пантелей Панов едет на вольное излечение домой в станицу Приморско-Ахтарскую. От Царицына до Ахтарей, на едва двигающихся поездах, отец добирался две недели. Прибыл домой в конце января 1919 года. По дороге заболел возвратным тифом и потому сказал, войдя в дом: «Вот я и добрался домой. Пусть хоть дети знают, где лежат мои кости». Ему было всего 36 лет.
Отца положили в большой комнате, которая называлась «залом». Он болел девять дней. Все время бредил и метался в жару. Помочь практически было нечем. Вызывали врача, он давал какие-то пилюли, но чувствовалось, что сам мало верит в их действие. Мать клала на лоб отца мокрое полотенце, как могла ухаживала за ним. Но чувствовалось, что дело плохо. Тем более, что мы слышали церковный колокол, звеневший почти без перерыва: хоронили умерших от тифа. Даже на фронте тогда погибало больше солдат от этой болезни, чем от пуль и осколков. Дня за четыре до смерти отца к нашему дому подошел казак — явился, чтобы арестовать и отвести отца в казачье управление на допрос. Однако крупная надпись мелом на воротах и дверях дома «ТИФ» отпугнула его. Болезнь, уносившая множество людей, внушала суеверный ужас. Дня за два до смерти отец, исхудавший, измученный болезнью, нашел в себе силы встать. Мы, дети сразу подбежали к нему. Он гладил по головкам меня и старшего брата Ивана, показал рукой во двор, стоя у окна: «Вот, все что нажил, будет ваше». Потом в 1932 году все это имущество: сарай и крытый оцинкованным железом амбар, вмиг разобрали шустрые, вновь испеченные колхозники. Цинковое покрытие сарая и амбара, которое мать не успела перенести на крышу дома, пошло, несмотря на ее протесты, на ведра — поить колхозных лошадей. Не мог думать отец, как обойдется власть, за которую он погиб с единственно надежным жизненным якорем, оставляемым им детям. Впрочем, разве он один: наша революция безжалостно пожирала своих детей. Сколько красных партизан ушло под конвоем, чтобы не вернуться, в Сибирь, в период раскулачивания. Так что, возможно, в 1929 году, действительно произошел контрреволюционный переворот, ликвидировать последствия которого мы взялись лишь в конце 80-х годов.
Так вот, вспышка энергии отца, когда он стоял у окна, гладя по головкам сыновей, была у него последней. Дня через два, часов в восемь вечера, мать, сидящая возле больного и накладывавшая ему на голову компрессы, заметила, что бред стал все чаще прерываться паузами и отец затих. Мать выбежала в соседнюю комнату, где собрались мы, дети, сдавленным голосом сказала: «Отец скончался», и зарыдала. Мы гурьбой собрались возле нее.
С этой минуты и начался период жесточайших лишений, испытанных нашей семьей. Что значит остаться без отца мы поняли хотя бы даже по тому, что не могли его похоронить целых три дня. Дед Яков не пришел ни во время болезни отца, своего сына, ни после его смерти. Соседи помогли достать досок, мастер сколотил гроб. Единственной опорой моей матери была в те дни ее сводная сестра, моя крестная и наша соседка Мария Ефремовна Ставрун. И вот в морозный зимний день, при сильном февральском холодном ветре, мы провожали отца. Четверо мужчин несли гроб на полотенцах: сначала в старую церковь, где отец Николай отслужил панихиду, а потом на кладбище: всего километра два. Шли, как полагалось по обычаю, с непокрытыми головами, и муж Марии Ефремовны — Константин Ставрун, примерно ровесник моего отца, сильно простудился и долго болел после этого. Провожали отца несколько десятков земляков из числа соседей и родственников. Когда прощались с отцом у могилы, то появился дед Яков. Самым тщательным образом порезал ножницами, которые достал из кармана, хороший костюм, в котором хоронили отца: в то время нередко разрывали могилы и раздевали покойников. Потом дед сунул отцу под лацкан пиджака синюю царскую пятерку: уладить загробные дела. Провожающие бросили по горсти земли на гроб, опущенный в могилу. На могиле поставили плохонький крест, что не помешало, впрочем, примерно через год, в холодную и голодную зиму двадцатого года кому-то украсть его на дрова.
Мы вернулись в свою стылую, пропахшую карболкой хату. Нас оставалось семеро: прабабушка Татьяна, мать Фекла Назаровна, одиннадцатилетний старший брат Иван, я, в ту пору девятилетний, шестилетняя сестра Ольга, четырехлетний брат Василий и трехмесячный Николай. Практически без всяких средств к существованию. Здесь мы и узнали, что такое настоящая нищета, что такое человеческая жестокость и равнодушие к слабому. Эти пороки, связанные с низким уровнем культуры и бедностью народа, сделали такой ожесточенной и длительной классовую борьбу в нашей стране. Ведь было у нас немало родственников, но практически все в трудную годину от нас отвернулись. В первую очередь, конечно же, родная советская власть. Сколько помню, семье погибшего красноармейца не выплатили ни копейки помощи, зато усиленно прижимали налогом наши робкие попытки прокормиться.
Мы были оставлены на милость ближайших родственников, если не принимать во внимание слабенькое хозяйство, которое было по силам вдове с пятью детьми на руках. Более того, после смерти отца начался поэтапный, растянувшийся на годы грабеж нашей семьи со стороны нашего деда и дядьев — его сыновей. Невольно верилось, что бога нет. Ведь все эти люди носили на груди символ христианской доброты и смирения — крест. Мать сразу после смерти отца обратилась к богу: «Бог, если ты есть на свете, как ты мог оставить меня вдовой с пятью детьми?». И потому мои религиозные чувства с самого начала