В самом начале своей мыслительной деятельности Достоевский предчувствует, что основание человеческого существа находится не вовне, но внутри самого человека. При этом он интуитивно чувствует, что это основание завалено и захламлено массой разнообразных эмпирических наслоений. И поэтому Достоевский ведет своего героя в подполье, ставит его в аскетическое уединение с тем, чтобы он занялся самоанализом. В подполье герой мыслит, целиком погружаясь в себя и свою проблему. Ни люди, ни вещи не рассеивают его ум. Он искренне и смело исполняет свое намерение: живет в мучительных размышлениях и упорно ищет основание и первоначальную причину своего существования. Он ищет этот смысл в мыслях, в совести, в сознании и приходит к горделивому заключению: 'У меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую, еще первоначальнее, и так далее в бесконечность'. [10]
Такое заключение трагично для человека из подполья. Но его мука усугубляется тем, что он пришел к заключению, что это убеждение не его личное, но такова именно сущность всякого сознания и мышления [11].
По своей сути главная тайна человеческой мысли, человеческого сознания уходит в бесконечность. Мы думаем, рассуждаем, но, по сути дела, не знаем сущности ни мыслей, ни сознания. Это наша вечная Соломонова мука. 'Все — суета и томление духа' (Еккл.), — все, но прежде всего — сам дух есть самое большое мучение для самого себя. Существует некое онтологическое родство между сознанием и страданием. Ища истоки страдания, подпольный герой находит, что страдание — 'единственная причина сознания' [12]. Более того, он заявляет: 'Сознание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие' [13]. Но это еще не все. Подпольный герой утверждает: 'Я крепко убежден, что всякое сознание — болезнь' [14]. Вы не верите в это, но он вам клянется: 'Клянусь вам, господа, что сознание — болезнь, настоящая, полная болезнь' [15]
Человек с развитым сознанием совершенно искренне 'считает себя за мышь, а не за человека' [16]. Похоже, что человеку сознание дано для того, чтобы он ощутил свою трагическую немощь перед всем, что вокруг него, над ним и под ним. Человек добросовестно почитает себя за мышь, пусть даже и 'усиленно сознающую мышь', но 'все-таки мышь' [17].
В недосягаемой глубине человеческого сознания сокрыто нечто ужасное, нечто невыносимое, нечто проклятое. Это может почувствовать каждый, серьезно занимающийся этой проблемой. Сознание надо просветить и объяснить сознанием. Какова насмешка над человеком! Это прямо-таки некий демонический circulus vitiosus! [18] Подпольный человек решительно движется в русле своей мрачной логики: из-за проклятых законов сознания человек, по сути, это 'мыслящая мышь' [19], человек — это человекомышь.
Человеку навязано сознание. Сознание — это 'первоначальная гадость' [20]. Но несчастная человекомышь не остановилась на этой гадости, но умудрилась 'нагородить кругом себя, в виде вопросов и сомнений, столько других гадостей, к одному вопросу подвела столько неразрешимых вопросов, что поневоле кругом ее набирается какая-то роковая бурда, какая-то вонючая грязь, состоящая из ее сомнений, волнений и, наконец, из плевков' [21]. Что остается несчастной, осмеянной человекомыши? Ничего, кроме того, чтобы с презрительной усмешкой шмыгнуть в свою нору: 'там, в своем мерзком, вонючем подполье наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость' [22].
Первопричина не найдена. Рассудок, посредством которого человек ощущает самое себя и мир вокруг себя, не может понять, познать свою собственную сущность. В своей эмпирической и логической данности сознание не в состоянии найти первоначальный источник своих собственных чувствований и дел. Огорченной человекомыши остается одно — удвоить свою силу, чтобы пробиться через сознание, углубиться в бездны человеческого существа и там попытаться найти суть своей личности, без коей она ощущает себя, как дом без фундамента. Ей необходимо найти праисточник своего существа. Найти, притом любой ценой: ведь сознание, которое не ведает тайны своего собственного существования, не является ли достаточным поводом для самоубийства?
Но человекомышь не хочет умирать. И она, как полип, судорожно хватается за рассудок, исследует его со всех сторон: выверяет его глубину, высоту, ширину; ставит ему границы; подвергает его беспристрастному анализу. Сорок лет она будет искать в рассудке праоснову человеческого существа и не находить ее. Разочарованная мышь придет к заключению: 'Рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека' [23]. Но в человеческой натуре рассудок составляет лишь некую 'одну двадцатую долю от всех целокупных способностей человека в жизни' [24] .
'Что знает рассудок? — спрашивает подпольный герой. — Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает: это хоть и не утешение, но отчего ж этого и не высказать?), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет' [25]. Из этого ясно видно, что, будучи одной двадцатой частью человеческой натуры, будучи ее незначительным фрагментом, рассудок не может считаться prima causa [26], не может быть ее сущностью, ее фундаментом, а потому рассудку и приблизительно не может принадлежать первенствующая и главная роль в человеческой натуре. Своей немилосердной критикой человеческого рассудка человекомышь в своем подполье создала свой сыроватый и язвительный бергсонизм; он пока не элегантен, но все же это настоящий предтеча элегантного французского бергсонизма.
Но наконец-то и одиссея человекомыши успешно завершается. Она нашла первооснову своего существа. Это нечто непонятийное и надрассудочное, нечто над- и подсознательное. Это — свободная воля, это, собственно, свободное и самостоятельное хотение. 'Свое собственное, свободное и самостоятельное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хотя бы далее до сумасшествия, — вот это-то все и есть та самая пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту' [27]. Из этого следует, что человек более всего человек в своей свободе. 'Человеку надо — одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела' [28].
Свобода, в сравнении с человеческим рассудком, нечто более существенное, более непосредственное, нечто большее и непреодолимое. Жизнь в условиях свободы выражается в своей бесконечной парадоксальности и ужасающей противоречивости. Человекомышь философствует: 'Хотение есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша, в этом проявлении, выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня' [29]. 'Вот я, например, — заявляет человекомышь, — хочу естественно жить для того, чтобы удовлетворить все свои жизненные потребности, а не для того, чтобы удовлетворить одной только моей рассудочной способности, то есть какой-нибудь одной двадцатой доле всей моей способности жить' [30].
Для подпольного героя хотение есть нечто, что не подлежит никакому контролю. И менее всего контролю рассудка. И в этой своей праоснове хотение, вероятно, для человека 'более всего выгоднее из всего, что есть на земле' [31]. Более того, оно может быть 'выгоднее всех выгод даже и в таком случае, если приносит нам явный вред и противоречит самым здравым заключениям нашего рассудка о выгодах' [32]. И если вы спросите подпольного философа, отчего человеческое хотение столь важно, столь неприкосновенно, столь самостоятельно, он вам, не сомневаясь, ответит: 'потому что сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность, нашу индивидуальность' [33].
Человекомышь обрела основу своего существа. Это свободная воля: она — фундамент личности, она — творческая и связующая сила личности. В ней prima causa, в ней заключен критерий всего человеческого. Человек — это свобода. Вне свободы нет человека и быть не может.
Но человек окружен, даже замурован в мире, в котором немилосердно владычествует некая