тираническая необходимость. И получается, что в нем как бы нет места для свободного хотения. На человека со всех сторон наваливаются некоторым образом неумолимые, а иногда и людоедские законы. Пойманный в прочную сеть естественных законов, человек в этом мире суровой необходимости похож на мышь, которая попала в мышеловку, из которой не может выбраться. Это трагически ощущает и осознает несчастная человекомышь.
'Природа нас не спрашивает, — с отчаянием признается человекомышь, — ей дела нет до ваших желаний и до того, нравятся ли вам ее законы или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так, как она есть, а следовательно, и все ее результаты' [34]. Человек есть человек своей свободой. Все, что мешает свободе, мешает и существованию человека как существа специфического. Природа и ее законы ограничивают, а иногда препятствуют проявлению человеческой воли. Из-за этого человекомышь со скрежетом зубовным восстает против естественных законов. Эти законы ее бездушно обижают и огорчают. 'Законы природы постоянно и более всего всю жизнь меня обижали' [35], исповедует она и добавляет: 'невозможно прощать законы природы'[36].
Но даже бурное возражение против бездушных естественных законов не в состоянии ни их изменить, ни их отменить. Это сводит с ума человекомышь. Яростно бунтуя, она исступленно негодует и с циничным отвращением подыскивает слова, которые в полноте могли бы выразить ее отвращение к естественным законам и, наконец, их находит. Вот эти слова: 'Наплевать, наплевать на все естественные законы' [37].
Однако естественные законы образуют непробиваемую стену, неустранимо роковую, 'последнюю стену' [38]. 'Человекомышь приблизилась к ней и не может найти никакого выхода' [39]. В своем раздраженном сознании она в отчаянии бросается на штурм этой последней стенки, но каждый наскок завершается для нее поражением. 'Стена, значит, и есть стена' [40], - признается измученная человекомышь. Но неужели же на этом надо остановиться? Нет, никогда. Борьба будет продолжена любой ценой. И человекомышь взывает: 'Господи Боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я не пробью никакой стены лбом. Если и в самом деле сил не будет пробить, то я не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило' [41].
За этой последней стеной некое метафизическое чудовище своим чародейским взглядом заколдовывает несчастную человекомышь точно так же, как впоследствии оно заколдовывало не менее несчастного Ницше, который страстно и без устали штурмовал 'Letzte Wande' [42]. Возможно, человек и не мог бы вынести существование непробиваемой стены, если бы рассудок его был устроен как-то иначе. Но рассудок ощущает боль, которая становится нестерпимой. Самое же трудное то, что эта боль является столь существенной, что становится как бы составной частью человеческого сознания. А мы, люди, недооформленные до конца млекопитающие, не знаем ни смысла своего сознания, ни смысла своей боли. Мы знаем лишь, что существует последняя стена с ее чудовищной, непроницаемой тайной. А вокруг и перед стеной — наша бесконечная боль и бескрайняя тоска. Неужели только это?
Непробиваемость последней стены настолько унижает человеческое сознание, а бесцельность боли настолько оскорбляет человеческие чувствования, что человекомыши только и остается одно и последнее: плюнуть с презрением и на сознание, и на чувства, и на всю систему естественных законов [43]. Да притом так закричать, чтобы услышали все, имеющие уши: 'О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все осознать, все возможности и каменные стены; не примириться ни с одной из этих возможностей и каменных стен, если вам мерзит примириться; дойти путем неизбежных логических комбинаций до самых отвратительных заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто чем-то сам виноват и, вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже излиться выходит тебе не на кого; что предмета не находится, а, может быть, и никогда не найдется, что тут подмен, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда — неизвестно что и неизвестно кто, но, несмотря на все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит!' [44]
Жестокая тайна жизни безумно мучит человекомышь, подавляет мысли, душит ощущения. И она вне себя от этого. Она даже свое упрямство готова провозгласить целью своего существования [45]. Жуть быть человеком, ибо страдание имманентно его рассудку. И неподдельный ужас человека заключен в том, что его отношение к самому себе и к миру обуславливается трагической структурой его сознания и самоощущения. Со всех сторон он огражден только своим собственным сознанием и своими ощущениями. Но только в них и благодаря им человек — самостоятельный индивидуум и личность. Он не смог бы освободиться от них, даже если бы захотел. Человек заключен в собственном сознании и самоощущениях, как в вечной темнице, из которой нет выхода.
Человек комичен по самой структуре своего рассудка и своих ощущений. И в то же время он комичен и по своему ощущению мира. 'Одним словом, человек устроен комически, во всем этом, очевидно, заключается каламбур' [46], - не говорит, но сетует подпольный философ. Человек — трусливая мишень для смертельных оскорблений и всевозможных насмешек кого-то или чего-то непонятного. Кто-то глумится над человеком, издевается над ним, но 'проклятые законы' человеческого сознания и ощущений мешают человеку отыскать обидчика, а из-за этого злой рок безумно мучает человека. И отчаявшейся человекомыши не остается ничего другого, как еще сильнее биться головой о последнюю стену. В результате же — 'мыльный пузырь и инерция' [47]. Человекомышь душит инерция. 'Ведь прямой, законный, непосредственный плод сознания — это инерция, то есть сознательное сложа-руки-сидение' [48] .
Такой скептический вывод подпольного философа о природе человеческого сознания напоминает Пиррона, который всю свою философию сводит к epoche, то есть к воздержанию от какого-либо суда над чем-либо [49]. Но скептицизм подпольного философа смелее и драматичнее скепсиса Пиррона, ибо и в отчаянии он находит удовольствие: 'В отчаянии-то и бывают самые жгучие наслаждения, особенно когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своего положения' [50].
Будучи скептиком, подпольный герой страстно влюблен в эту мысль, несмотря на то, что она представляет для него страшную метафизическую муку. В таинственной лаборатории своего духа он логические мысли претворяет в страсти. А мысль = страсть — это высшее проклятие для человека. Страстно погруженная в мысль человекомышь тайно грызет, точит себя таким образом, что горечь претворяет в некую срамную, проклятую сласть, прямо-таки сущую усладу. Это наслаждение проистекает от чересчур ясного сознания своей униженности и от ощущения, что находишься перед последней стеной и что выхода нет. И что самое важное: все это проистекает по обычным и главным законам усиленного сознания и по инерции, проистекающей из этих законов, и, следовательно, тут невозможно ничего изменить[51].
Из кровоточащих унижений и насмешек, неизвестно чьих, человекомышь извлекает наслаждение, доходящее порой до форменного сладострастия [52]. 'Сок этого странного наслаждения' она находит в 'холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя в подполье… в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безысходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний' [53].
В своем подполье человекомышь создает свою бунтарскую философию. Ее она использует, чтобы выразить свою исстрадавшуюся душу и проявить смелость своей воли. Она готова пойти 'против всех законов, то есть против рассудка, чести, покоя, благоденствия, одним словом, против всех этих прекрасных и полезных вещей' [54]. И сама цивилизация — насмешка над человеком, ибо 'цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений и…