решительно ничего больше. А через развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй, дойдет до того, что отыщет в крови наслаждение. Ведь это уже и случалось с ним. Замечали ли вы, что самые утонченные кровопроливцы почти сплошь были цивилизованные господа… По крайней мере, от цивилизации человек стал, если не более кровожаден, то уж, наверно, хуже, гаже, чем прежде' [55].
Бунт подпольного философа в особенности беспощаден по отношению к науке. Наука опасна для человека, ибо она механизирует жизнь и все сводит к законам необходимости. В сущности, она учит, что у человека нет ни воли, ни склонностей, он их попросту никогда и не имел. Он 'нечто вроде фортепианной клавиши или органного штифтика; и что сверх того, на свете есть еще законы природы; так что все, что он ни делает, делается вовсе не по его хотению, а само собою, по законам природы. Следовательно, эти законы природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не будет, и жить ему будет чрезвычайно легко. Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде таблицы логарифмов, до 108,000 и занесены в календарь; или еще лучше того, появятся некоторые благонамеренные издания, вроде теперешних энциклопедических лексиконов, в которых все будет так точно исчислено и обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни приключений. Тогда-то наступят новые экономические отношения, совсем уже готовые и точно вычисленные с математической точностью, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. Тогда… Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган' [56].
Разумеется, — язвительно добавляет подпольный философ, — никак нельзя гарантировать, что тогда не будет, например, ужасно скучно (потому что, что же и делать-то, когда все будет рассчитано по табличке), зато все будет чрезвычайно благоразумно. Конечно, от скуки чего не выдумаешь!.. 'Но я нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того, ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия, возникнет какой-нибудь джентльмен и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с той целью, чтоб все эти логарифмы отправить к черту, и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!' [57]
'Наука мало знает человека; она упустила из вида главную сущность его натуры, а именно — волю, ибо 'человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода' [58]. И если когда-нибудь будет найдена формула всех наших хотений и прихотей, то есть, от чего они зависят, какими законами управляются, каким образом распространяются, куда устремляются в том или ином случае, то есть, когда выведут математическую формулу хотений, тогда, возможно, человек и перестанет хотеть, — наверняка перестанет, — утверждает Достоевский: 'Ну что за охота хотеть по табличке? Мало того, тотчас же обратится из человека в органный штифтик или вроде того; потому что же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как ни штифтик на органном вале?' [59]
Так человекомышь защищает человека и борется за его независимость и самостоятельность. Для нее самое важное, чтобы человек остался личностью, она не допускает, чтобы природа или наука его обезличили, механизировали, превратили в робота. 'Ведь все дело-то человеческое, — убеждает он, — и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал' [60]. Но если вы спросите подпольного философа, в чем суть воли, суть хотения как стержня личности и основы его индивидуальности, то он вам ответит: '…черт знает, от чего зависит!' [61] Загадочностью своей сути воля теряется в некой темной бесконечности, потому она и является мукой для человеческого духа, мукой, которой едва ли сыщется что-либо равное.
Подпольный философ закончил свой смелый и немилосердный анализ человека. Обнажил до корней и до пракорней его главные силы и возможности. Отыскал в свободе суть его личности и подчинил ей все добродетели и все ценности. В мужественной борьбе за личность он храбро боролся против всех сил, которые обезличивают человека, а это — природа, разум, сознание, цивилизация, наука.
Подпольный философ — это антигерой. Достоевский справедливо говорит: 'тут собраны все черты антигероя' [62]. В нем Достоевский выразил до конца то, что другие не решались выразить и до половины [63]. И что самое новое в нем, это то, что писатель показал в полноте и само отчаяние антигероя.
Антигерой — откровение мировой литературы, он предстает как аналитик человеческого духа и как отчаявшаяся личность. Ибо никто и никогда не доходил до апокалиптического ужасающего вывода о сути человеческого рассудка и сознания вообще. 'Сознание — это болезнь': это ли не отчаяние, выше которого нет ничего на земле? В своем аскетическом подполье славянский отчаявшийся человек пришел к этому выводу в ходе личного экспериментального анализа природы человеческого сознания. Среди отчаявшихся он — самый отчаявшийся, ибо в своем отчаянии он находит усладу, в которой доходит до сладострастия. Даже религия отчаяния — буддизм, который всякое явление пропускает сквозь призму отчаяния, не создала такую отчаявшуюся личность. Его отчаяние перерастает в помрачение, ибо он со всех сторон находится в герметическом заточении у проклятых естественных законов, а также в роковом заточении у законов самого сознания. Все это подводит его к заключению, что сознание — 'самая большая беда для человека'.
Бунт
1. Неприятие мира
Подпольный антигерой с трагической серьезностью, без сомнения, показал, что проблема человека — проклятая проблема. Всесторонне анализируя человека, он понял, что суть человеческой натуры окружена чудовищными тайнами. Всякая же тайна, подобно яркому пламени, высвечивает некую бесконечность в человеке или указует на некую бесконечность около человека. И чтобы загадка была еще более устрашающей, в человеке встречаются две бесконечности: его собственная, субъективная бесконечность, порожденная его сознанием, и бесконечность внешнего, транссубъективного мира, которая присуща миру.
В сознании подпольного философа эти две бесконечности непримиримы. Мучая его, они соревнуются в своей загадочности, но он решительно выступает против внешней бесконечности, которая грубо, до оскорбления, являет себя через природу и ее законы. А внутренняя бесконечность хотя и болезненно загадочна, ему мила и дорога, поскольку она — основа человеческой личности. Борясь без устали за человеческую личность, он, по сути, борется за ее бесконечность, за ее непреходящую ценность, за ее абсолютность. Личность — это то, что должно расти, а все то, что против нее, должно умаляться. Природа не знает личности и ее устремлений, поэтому природа это есть то, что должно быть превзойдено. Но если это невозможно, тогда природу не надо принимать. С ней не должно примиряться.
Хотели бы мы или нет, но проблема личности содержит в себе бесконечные проблемы. По существу, проблема личности, Бога и мира включает три аспекта, три вида одной и той же проблемы. Ибо личность есть поприще всех противоречий. Часто из-за своей чрезмерной сложности личность выглядит как некая трагикомическая попытка, в которой некое непонятное существо желает примирить непримиримые противоречия.
Проблема личности глубоко проникает в проблему мира, ибо человеческая личность своей сутью глубоко скрыта в сущности мира. Решение одной проблемы влечет за собой и решение другой. Генетическое родство и онтологическую зависимость этих проблем Достоевский непревзойденно показывает в своих героях, в особенности в Иване Карамазове, в котором, в определенном смысле, наиболее полно воплощены мучения самого Достоевского, связанные с решением извечных проклятых проблем.
Если проблема человека поставлена серьезно, то она по некоей внутренней необходимости