так же в один миг превратились в каменных идолов, открыв для себя истину — что—то такое, что казалось им непостижимым, а оказалось совсем рядом.
Ватным языком, как парализованный, медленно и тяжело, но я начал говорить.
— Вам неизвестно, Софья, какие обстоятельства меня сюда занесли. Точнее сначала в Штырин, а потом сюда. Не вы тому причина, что я здесь, а весьма, поверьте мне, паскудные обстоятельства. Я теперь, и не только у вас, но и везде на птичьих правах. Я изгой, самый натуральный изгой и что тому причиной — не пытайте даже. Но я не о том.
Знаете, я понял, что за время моего вынужденного бродяжничества, за это лето, став абсолютно вне закона, я впервые зажил прямо и честно. Я ни разу, надеюсь, не сподличал, никого ни в чем не обвинил, никого не ограбил и не обделил. Я не врал во благо, и не говорил правды во зло. Я просто жил. Жил так, как и должно жить человеку — трудно, но вольно. И ту ахинею, что я вам нес, я нес не со зла, не из трусости, а только по недостатку ума. И очень хорошо, что вы меня осадили. Вы меня простите, я волнуюсь, и потому меня уводит.
Так вот, я хочу сказать, что я жил — как жил. Жил правильно, и намереваюсь жить так как можно дольше. А даст бог, так и до самой смерти. И потому я не смогу смотреть равнодушно на ваши эти тщетные попытки. В общем, я вам помогу. Помогу, даже если вы не примете мою помощь. Я приведу этих детей в школу.
Я не обещаю, не клянусь — что толку в клятвах. Те, кто предают, обычно сначала клянутся в верности. Я просто приведу вам детей. Я пока не придумал как, но обязательно придумаю. Примите мое глубочайшее уважение к вам, за то, что вы делаете. А сейчас — пора действовать. Завтра, если снизойдете, поговорим еще.
2.
Действовать в отношении упрямых сектантов следовало решительно. До сентября оставалась неделя и ее следовало использовать на всю катушку. Правда Софья говорила о том, что детей можно приводить и по одиночке. Дескать ничего страшного не будет если кто—то сколько—то пропустит, она, де, займется с ними по отдельной программе. Но меня этот вариант не устраивал. Детей нужно было волочь в школу скопом. Всех сразу. Иначе не получится целостности удара. И родители, из числа особо упертых по одиночке расспрашивая своих детей, могут решить, что школа эта — одно баловство.
Нет, тут нужна строгость, тут нужен порядок — чтобы все сидели в классе, на глазах друг у друга, чинно благородно, сложив руки локоток к локотку. Чтобы установленный порядок сразу бросался в глаза родителям и сама собой зарождалась в них мысль: так заведено, так положено. И не нам, толоконным лбам, этому противиться.
Собрав воедино всю имеющуюся у меня информацию о Нагорной нужно было придумать — как лучше действовать.
Итак, заправлял всем в Нагорной мой старый знакомец Федос. Он был главой общины и служителем культа в одном лице. Община была очень закрытой и отрицающей всякие контакты с миром.
Ну, это на словах, думал я, направляясь в деревню. На деле же совсем без мира они обойтись не могут, не те времена. И наверняка Федос о делах в мире более—менее осведомлен. Что же до рядовых членов общины, то ему даже выгоднее держать их в неведении, в страхе перед некими внешними силами, ограничивать всячески их контакты. Ибо любое знание для него лично, для его власти губительно.
В этом то и была вся проблема. Софья прочесывала, как граблями избу за избой, пыталась доказать родителям необходимость образования детей, а они, темные люди, ничего конкретно не говоря, тотчас после ее визита бежали за советом к Федосу. И, после таких консультаций, Софья неизменно получала отказ. После неизвестно какого по счету поизбянного обхода, вдоволь примерив на себя роль шарика в этом незамысловатом пинг—понге, она просто—напросто пала духом.
Да, не с того конца заходила девушка. Здесь надо бить в Федоса. Только в него. Мужик он мутный, спору нет, да и на своем стоять будет твердо. Позиции его незыблемы. Эти ребята, раскольники, насколько мне помнится, себя сжигали целыми селениями, но на сделку с властями не шли, так что тяжело будет. Но, как говориться, нет таких крепостей…
Не может быть, чтобы за целого, полновесного Федоса, не было ни одной зацепочки. Должны быть, как без них. Тем более в деревне, где все у всех на виду. И я, с еще большим рвением, продолжил свои распросы. Чего в самом деле — сколько мне дичью бегать, побуду—ка я охотником.
Первого сентября, как и было обещано мною Софье, дети из Нагорной пошли в школу. День этот был по—летнему тёпел и солнечен, и, в то же время как—то по— осеннему умыт и чист. Именно в такие дни совершаются добрые дела и зарождаются таинства.
Я с утра был в смятении, мне до последнего не верилось что детей приведут. Я не находил себе места, постоянно выбегал на дорогу посмотреть, не идут ли они, не показались ли. И хотя до полудня, времени первого урока, было еще далеко, я все что—то выглядывал и высматривал.
От дороги я уходил вглубь школьного двора, за поленницу, и выкуривал там в кулак, в три долгих затяжки, сигарету. Никакого курения на виду у детей, таково было одно из Федосовских условий. После лез на поленницу, и опять наблюдал за дорогою. Там было пусто. Эта пустота пластала на ломти сердце, бередила душу, рвала мои нервы в лоскуты и вязала их потом неряшливыми узлами. Неужели не придут. Неужели все напрасно?
Так, мучительно и бесцельно прошло время до полудня. Я еще пытался занять себя какой—нибудь работой, но все выходило сикось—накось, все валилось из рук. Оставалось только исходить в безделье нервами, тихонько выть и поскуливать.
Софье я вообще старался не попадаться на глаза. Чего лишний раз мельтешить, ей, горемыке, поди—ка еще муторнее чем мне. И я нарезал вокруг да около, как голодный лис возле курятника, испивая до дна чашу маетного ожидания. Я знал, что именно так и надо. И еще я знал, что если детей не приведут — мы с Софьей больше никогда не увидимся. Я просто не смогу поднять на нее глаз, не смогу переступить через ее порог, не смогу вымолвить ни единого слова — ни в свою вину, ни в свое оправдание. Я просто исчезну, провалюсь на месте или убегу — куда глядят глаза, в леса, в горы, в чисто поле, в туманы и росы и загибну там, и пропаду. Ибо даже ломаный стертый грош будет слишком высокой ценой за всю мою жизнь, за все произнесенные мной слова и совершенные поступки. В первый раз в своей жизни я чувствовал твердую цену данному мной обещанию.
А время уже подходило. И чем выше в гору забиралось солнце, тем тяжелее становился камень в моей груди. И я уже как пьяный мотылялся взад и вперед и горе черной жабою разевало надо мной пасть. И