но по ночам было холодно и я отступился.
Дни шли и их ход втягивал меня в ритм новой — старой жизни. Душа уже не болела и почти о себе не напоминала, только иногда, в грудине, в области сердца, что сдавливалось, как зажатое между двумя занозливыми досками. Оно шебуршалось и ныло, отчего сразу все вспоминалось. И становилось тошно. Я и голыми руками, без рукавиц, хватал кабеля, кромсал их, полосуя до крови, до глубоких порезов себе ладони.
Ярость переходила в тоску, тоска опять в ярость и, наконец, все внутри гасло и остывало. Так остывают в угасающем костре угли. И вместо мерцающего рисунка, вместо яркого пульса жизни, остается лишь ровный круг седины на клочке утоптанной, выжженной земли.
И неясно было уже — что же все—таки лучше. Или жить с больной душой, но чувствовать её каждый миг. Или не чувствовать души, а проводить время чурбак—чурбаком, равнодушно отлистывая растворяющиеся в прошлом дни. Таким муторным заполошьем и влачил я свое заделье, жуя время как безвкусную, комковатую бумагу.
4.
К приходу с промысла мужиков у меня все всегда было на мази: на костре весело булькал котелок с ухой, кабеля, аккуратными кучками были разложены возле балка, а я, обыкновенно, возился с самой сараюшкой, либо подконопачивая щели, либо что—то где—то подколачивая. В общем я старательно делал вид, что меня ничего не гложет, что у меня все в полном порядке.
К тому же жизнь мне подбросила еще один сюрпризец, точнее напоминание из недавнего прошлого. И это напоминание меня слегка подразвлекло.
Столкнул меня случай с моим старым приятелем Федосом. Он как будто знал, подкараулил меня в деревне и не преминул напомнить о числящемся за мной должке. А я, не то чтобы запамятовал, но в суматохе последних событий упустил из виду наш уговор. Да и не мне оно было нужно, в конце концов. Но теперь мне всё аккуратно припомнили и, хочешь не хочешь, а надо было уговор исполнять.
А уговор, что и говорить, был пикантный. Если говорить вкратце, я разменял учебу нагорновских детей на своё семя. Да—да.
Вопрос кровосмешения остро стоит перед любой закрытой общиной. Это очень важный вопрос, вопрос выживания общества. Ибо иначе начнется его вырождение.
Я, человек молодой и холостой, легко согласился. А чего такого? Наше дело, как говорится, не рожать — сунул, вынул, да бежать. Почему бы и не потоптать нагорновских курочек. Дело то молодое! Правда Федосовские условия еще раз заставили задуматься о том, на каком грязном растворе замешано и возведено здание любой общественной морали, ну да и ладно. Зато теперь я, дядя Федос, кое—что о тебе знаю, теперь мы с тобой связаны кое—чем покрепче, чем незримая пуповина содуховности.
Вот почему так хотел меня окрутить в свою веру Федос, и вот почему так взъерепенился, когда я отказался. Но земля круглая, никуда, как оказалось нам друг от друга не разойтись. Ну и чего, ну и побалуюсь. Останутся бегать по пыльным тропинкам этой далекой планеты и мои, надеюсь симпатичные, следы.
— А как потом девка без мужика будет век доживать, одна, да с дитем? — Спросил я у Федоса.
— Как нить с божьей помощью, уж ты не волнуйся. То не твое дело. Здесь твово участия — только шиш обмакнуть.
— Да оно так конечно, только ведь нравы—то у вас поди строгие. Пойдут суды — пересуды, что нагуляла девка приплод неведомо от кого. Сблудила.
– Не пойдут пересуды. — Важно ответил Федос. — У нас общество понимающее. Шибко—то не рассуждат.
Шальная мысль, как внезапный выстрел, пробила мне навылет голову. Я даже не успел додумать эту мысль, просчитать ее последствия, как она уже сорвалась у меня с языка, словно у какой вздорной бабы.
— Да ты поди—ко народу объявишь, что от Святого Духа девка понесла, а, дядя Федос?
Прямо таки осязаемые молнии вылетели из Федосовых глаз и пластанули меня как короткое замыкание. А после грянул гром. Гром словесный. Гром праведный.
Мне пришлось долго извиняться за свои необдуманные слова, выслушать пространную отповедь про богохульство и удалиться, под этим праведным дождем, полностью обтекшему.
— Чтоб в назначенный час был, паскудник! — Прозвучало мне в след гневное, не терпящее отпирательств, распоряжение.
Да и буду! В конце концов — я никому ничего не должен. Я птица вольная, что хочу то и ворочу. Никаких моральных обязательств я никому не давал. Да и побарахтаться в спелых деревенских титьках — чем не удовольствие. А все остальное, как верно заметил Федос — не моего ума дело.
В тот день работы у меня на пруду не было. Более того, должен был приехать Толян, о чем мне заранее шепнул Полоскай. Во избежание недоразумений я с утра пропадал в деревне, куда меня уже давненько зазывали в пару изб пособить по мужской работе. Только ближе к вечеру, увидев с холма, что мироедов грузовичок тронулся на выезд, я спустился на берег.
У меня давно уже был уговор с Щетиной, что он насчет меня перетолкует. Я и на обдирке кабеля работал, по условию, бесплатно, в счет, так сказать, проездного билета. Вот и не терпелось мне узнать — как там и чего. Удалось ли договориться и когда мне собираться. Да и самогон, которым со мной расплатились, необходимо было употребить как можно скорее. Пока стеклом не начал пахнуть.
Еще вползал в подгорновский тягун Толянов грузовичок, а мы уже обмывали у костра отгрузку. Возле балка громоздились тюки, коробки, инструмент, всякая всячина, что привез сюда, как средневековый колонизатор, на обмен Толян. Ничего, по сути не изменилось со времен первых покорителей Севера — все так же у аборигенов выменивается золото на бусы, зеркальца, и огненную воду. Недалеко ушел венец творенья Коля Щетина от какого—нибудь первобытного общинного предводителя.
— Все на мази — заверил Щетина, стукаясь со мной алюминиевыми кружками, — через месяц уедешь. Ну, еще малёхо сверху отстегнешь. Есть чем заплатить—то?
Я кивнул, сглатывая обжигающий напиток. Протолкнул его в пищевод, задержал на время дыхание. В желудке разгорался огонь, от него теплело во всем теле, и мир стремительно раскрашивался теплыми, пастельными красками. Мне хотелось всех благодарить, сделать всем что—то приятное, одарить своих товарищей бесценными и несметными дарами. А особенно Щетину — внезапного своего благодетеля.