в лицо или сказать тихо, почти на ухо. Этих слов скопилось много, грубых, остроумных. Не послать ли прокурора за бутылочкой ликера?..
Теперь она сидела перед ним со слезой на глинистой щеке. И у него пропала охота говорить припасенные слова победителя.
– Почему не вовремя? – спросил он хозяйку квартиры негромко, словно боясь кого-то разбудить.
– Сама не понимаю...
Он прошелся по комнате, где знал все до мелочей. Одна из них, из мелочей, была увидена сразу: вместо фотографии хоккеиста стоял цветной портрет Леденцова.
– Шуточка... Ну я ему покажу кузькину мать.
В квартиру входил Рябинин с понятыми.
– Старший лейтенант Кашина, у вас отклеилась ресничка, – сообщил Петельников и погладил ее по щеке.
– Завивка, прическа, маникюр, педикюр... В баню сходить некогда, вздохнула Вилена.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Человек жил и создавал вещи – они останутся после него. Воздвигал дома – они будут стоять и после его смерти. Строил корабли, автомобили, самолеты – будут плавать, бегать, летать и после него. Выращивал сады – будут цвести и после него. Пахал землю – поля останутся и после него. Мы оставляем после себя памятники. Прекрасно!
Но главное, что мы должны оставлять после себя, – это не вещи, дома, автомобили и сады... Мы должны оставлять после себя любовь к себе; мы должны оставлять как можно больше людей, любивших нас...
Половину дня Рябинин истратил на обыск калязинской квартиры: простукивал полы, стены и мебель, изучал метры ковров и полированных поверхностей, листал нетронутые книги и описывал имущество. Как он и предполагал, денег, драгоценностей и вещественных доказательств отыскать не удалось. Они были где-то в другом месте. Была только 'исповедь' – кирпичной толщины блокнот, видимо изготовленный по индивидуальному заказу, – над которой Рябинин просидел всю ночь.
Но опознания и очные ставки вопреки его ожиданиям прошли успешно. Калязина, сломленная превращением верной ассистентки в инспектора уголовного розыска, сидела безучастно и оборонялась от свидетелей лишь на одном инстинкте самосохранения. Ее узнали все, даже старушка, владелица письма Поэта.
Теперь он ее допрашивал.
Рябинин не раз представлял себе этот победный допрос... Он спокоен, чуть ироничен, великодушен. Она потрясена, в слезах, кается и переоценивает всю свою жизнь.
Теперь он ее допрашивал.
Рябинин не спокоен, не ироничен, не великодушен – он борется со своим утробным раздражением, прущим, как крапива весной. Калязина сидит с пепельным лицом, без слов, с нездешним взглядом.
– Аделаида Сергеевна, на очных ставках вы молчали... Не надумали говорить?
– О чем?
– Откровенно говоря, меня интересует только один вопрос: кто соучастник?
Казалось, на усмешку она собрала все силы.
– А так все знаете?
– Все, – уверенно ответил Рябинин, не сомневаясь, что и деньги, и бриллиант, и письмо Поэта лежат у соучастника.
– Тогда нечего и спрашивать...
Калязину еще не арестовали – пока только задержали. Она провела в камере предварительного заключения лишь одни сутки. Она была в своем костюме голубовато-стальной шерсти и тончайшей батистовой кофточке. От нее пахло заморскими духами: зноем, розами и пряностями. И все-таки она выглядела узницей – перед Рябининым сидела заключенная, и он не мог понять, в чем и как это проступает. В отрешенности от жизни?
– Доказательства теперь есть, Аделаида Сергеевна...
Она не ответила.
– Ваши парапсихологические фокусы будут разоблачены в ближайшем номере газеты профессором Пинским.
– Профессор Пинский не считал их фокусами.
– Профессор Пинский молчал по просьбе Петельникова до вашего задержания.
– И подсунул мне агентшу, – лениво усмехнулась она.
– Ну а свою идеологию вы любезно изложили в 'исповеди'.
– Прочли? – Впервые по ее лицу прошла жизнь.
– Прочел.
Больше она не спрашивала, но он видел, что, может быть, теперь это ее единственный интерес.
– Эту 'исповедь', Аделаида Сергеевна, я бы пустил в печать под названием 'Откровение эгоиста'.
– И все, что вы поняли?
– А там еще что-то есть?
– Вы ничего не поняли.
– Понял главное: преступницей вас сделал ваш эгоизм.
– Остроумно.
– Я понял, что эгоизм может быть причиной преступления.
– А вы допрашивали Сидоркину?
Она села прямее, нацеливая, как бывало, на него свой торпедный нос. Рябинин обрадовался, потому что говорить с отрешенным от жизни человеком было неудобно.
– Знаю, вы добавили ей денег на покупку тахты. Но после ее слов, что если вы не сможете, то никто не сможет. А это опять-таки эгоизм.
– Я не эгоистка, а индивидуалистка.
– Вы эксплуатировали доверчивость людей, вы лишали их веры в человека. Это индивидуализм?
К чему он заспорил? Уж не думает ли ее перевоспитать?.. Допрос начат с единственной целью – выведать соучастника. Рябинин надеялся, что, размягченная неожиданным предательством ассистентки, задержанием, обыском и очными ставками, она признается легко. Молчать ей вроде бы смысла не было. Нет, был: без соучастника суд мог вернуть дело на доследование, а тянуть время в своих интересах Калязина умела.
Убеждая раскаяться, Рябинин обычно искал чувствительное место, которое у каждого свое. Обращался к совести, если она была еще не потеряна, а вся совесть никогда не терялась. Задевал семейные узы, может быть самые отзывчивые. Касался любви женщины и мужчины. Трогал чувства к родителям, к своему прошлому, к работе... А тут к чему взывать?
– А ведь вы давали врачебную клятву...
– Врачебный долг я исполняла.
– А жалость к людям?
– О жалости к людям клятва не упоминает.
Рябинин ее прочел – клятва врачей и верно не упоминала ни о жалости, ни о сердоболии, ни о сострадании.
Что-то ему сегодня мешало. Рябинин не раз ловил себя на том, что не может смотреть ей в глаза, словно не он допрашивал, а допрашивали его. Что-то... Это же злость, которая лезет, как весенняя крапива.
– Что вам надо, то вы и видите, – вроде бы стала возвращаться Калязина к своему облику.
– Я что-нибудь не увидел?
– Вы прочли раскаяние удрученной души и не поняли ее.
– А там все написано про эту удрученную душу?
– Это не дневниковая исповедь, дорогой товарищ.
– Нет, не все, дорогая товарка, – выпалил Рябинин, распахивая толстую папку. – Полистаем-ка вашу жизнь...