Калязина смотрела на бумаги и ждала – она знала свою жизнь.
– В школе давали подружкам читать детективы, и только те увлекались, как вы сообщали имя преступника.
– Господи, в детство залез...
– Ваш классный руководитель не терпел, одну песню. Вы заказали ее в концерте по заявкам как якобы любимую.
– Когда это было-то...
– Перед поступлением в институт, на юге, вы раздевались на пляже догола, и, пока мужчины на вас смотрели, ваш дружок чистил их карманы. Об этом даже газета писала. Кстати, тогда вы избежали суда как несовершеннолетняя.
– Миновал срок давности.
– Студенткой на вскрытии вы украли с трупа золотую коронку, за что вас чуть не исключили.
– По молодости.
– Вы отказались сдавать экзамен, потому что умер ваш отец. Когда студенты пришли с соболезнованием, дверь им открыл отец.
– Студенческие шалости.
– Мать вы отдали в дом престарелых, хотя имели и деньги, и все условия...
– А это по закону, – перебила она.
– Вы много лет жили одной семьей с гражданином Сивограковым, начальником снабжения, а когда его разбил паралич, то ушли буквально на второй день.
– Это мое дело.
– В прошлом месяце в магазине самообслуживания вы тихонько опустили в сумку соседке по лестничной площадке бутылку коньяка, за что та была задержана как воровка, – с возрастающим злорадством сообщал Рябинин.
– Может быть, хватит?! – не выдержала Калязина.
– Хватит, – согласился он, скорее остановленный своим злорадством, чем ее окриком.
Злорадство – как прущая крапива. Он хотел задержаться на нем, чтобы решить: откуда оно, нужно ли и зачем? Но злорадство, придавая голосу каркающий тембр, уже бросило в лицо Калязиной:
– В этих бумагах описана такая грязная жизнь, что их противно брать в руки.
Он увидел страшное лицо – волевое, надменное, привыкшее повелевать, которое сейчас хотело унизиться. С него и властность не ушла, и лесть уже появилась.
– Сергей Георгиевич, не подшивайте их к делу...
– Уж не просите ли вы у меня помощи? – спросил Рябинин злорадно, все злорадно. – Пусть вам помогает карр-камень.
Она вновь опала, словно этим карр-камнем он проткнул ее и выпустил все силы.
– Неужели в вашей жизни не было зигзагов? – вяло спросила Калязина, потеряв к нему интерес.
– Зигзаги были, но не аморальные.
– Мне хоть есть что вспомнить, а вы чадите...
– Неужели?
– Я вам расскажу притчу...
У нее еще были силы – на притчу.
– Умер один гражданин и попал на тот свет. Стали думать, куда его – в рай или в ад. Решили проверить... Пустили в одну комнату с драгоценностями не берет. Пустили в комнату с яствами и винами – не пьет. Пустили в комнату с красавицами – не трогает. Доложили богу. Всевышний и говорит: 'Отправьте его в ад, – в раю дураки не нужны'.
– Аделаида Сергеевна, чего же вы не в рай попадаете, а в заключение?
– Потому что вы не бог.
– С богами вы еще встретитесь. Я имею в виду судей.
Она закрыла глаза, показывая, что говорить больше не о чем.
Разве это допрос? Да он и не может ее допрашивать от какой-то дрожи внутри, от крапивного злорадства. Это не допрос – это месть.
– Ну, так назовете соучастника?
– Меня арестуют? – открыла она глаза.
– Да, после допроса прокурором, – жестко ответил Рябинин, представляя, как ее арестовывают, как она видит постановление, смотрит на печать, расписывается, и ее увозят в следственный изолятор, в камеры.
Рябинин снял очки и обдул чистые стекла: он ли это? Тот ли, который после любого ареста терял аппетит? Тот ли, которого товарищи звали 'гуманненьким'? И где ж найденный им смысл жизни, где ж любовь к себе подобным? Но умершая Пленникова, но его страшная ночь в городской прокуратуре...
– У меня просьба, – тихо сказала Калязина.
– Да-да, – с готовностью отозвался он, чтобы заглушить свое злорадство.
– Я хочу попрощаться с Роем.
– С овчаркой?
– Да.
– А с близкими людьми?
– У меня их нет.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Разве можно ругать человека утром, когда он только что проснулся? Это то же самое, что увидеть за окном черное солнце. У человека впереди день – их не много у него...
Разве можно ругать человека, когда он уходит на работу? Он же на работе, на деле. Он должен знать, вернее, должен чувствовать, что дома его ждут и о нем думают. Иначе не работа.
Разве можно ругать человека, когда он в пути? Ведь он ловит волны, как приемник, – ловит теплые волны из дому. В пути без них нельзя, без них тяжело.
А разве можно ругать человека, когда он вернулся домой? Он же у себя дома, он же вернулся, и еще неизвестно, что он пережил на работе и в пути...
И можно ли ругать человека на ночь? Ты же с ним расстаешься на восемь часов. Он должен выспаться и увидеть свои приятные сны.
Разве можно ругать человека утром?..
О допросе прокурор не спрашивал, закуривая медленно и выжидательно. Но и Рябинин молчал о допросе, – ему казалось, что есть другой разговор, более серьезный и крайне необходимый, и этому разговору следует быть до всяких других бесед и слов.
– Сегодня Лида нашла у меня пару седых волос, – сказал Рябинин.
Юрий Артемьевич улыбнулся, как старый учитель наивности ученика. И провел рукой по колкой своей шевелюре. Рябинин проследил движение руки... Боже мой, когда-то чуть седенькие виски прокурора теперь блестели начищенным мельхиором и все разгорались, расползались, заливая светом всю голову.
– Почему один человек не давал житья многим? – спросил Рябинин, намереваясь спросить не так и, может быть, не совсем о том.
– Вопрос мне? – удивился прокурор, хотя в кабинете больше никого не было.
– Она взяла у нас почти год жизни.
– Тогда и я вас спрошу: чего же мы стоим, если преступница берет нашу жизнь годами?
– Хотите сказать, что дело не такое уж и сложное?
– Я этого сказать не хочу, но другие скажут. Нет ведь ни убийств, ни запутанного бухгалтерского учета, ни розыска сбежавших преступников...
– Юрий Артемьевич, сложности уголовного дела определяется не убийствами и розысками, а сложностью человеческих отношений, которые лежат в основе преступления.
Но он хотел сказать не это – другое его занимало.
И промелькнуло, исчезая...
...Самые интересные мысли те, которые не высказать...
– Не призналась? – догадался прокурор.