– За какой женщиной?
– За вашей.
– За какой моей?
Почему он не понимает и почему у него веселый голос? Ну да, рядом с ним стоит сотрудник милиции.
– Вы не один?
– Один. Что-то я, Викентий Викентьевич, вас не понимаю...
– За женщиной, которой я дал пятьсот рублей, следит работник уголовного розыска, – раздельно и громко повторил директор.
– Тогда зачем вы ей дали пятьсот рублей?
– Вы же просили!
– Я? – У Михаила Давыдовича даже голос сорвался.
– Женщину за деньгами присылали?
– Нет.
– Мне звонили?
– Нет.
– Я же с вами разговаривал! – вскипел директор.
– Викентий Викентьевич, а вы не выпили?
Директор придавил трубкой аппарат и поставил его на место. Что же это? Он огляделся в своем малом кабинете. Что же это – сон, розыгрыш или наваждение? В течение часа ему был звонок о деньгах, была женщина-референт, был инспектор и был его звонок Михаилу Давыдовичу... Или всего этого не было? Но он теперь должен пятьсот рублей своим подчиненным – какой к черту сон!
Викентий Викентьевич увидел треснувший помидор и ткнул его кулаком, залив бутерброды розоватой жидкостью. И тут же рассмеялся – он понял. Он все понял, поэтому никуда не пойдет, а будет ждать. Они придут еще раз.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Сегодня вот что я сделал...
В рабочее время, посреди ясного солнечного дня, никому ничего не сказав, находясь в здравом рассудке, бросил все дела, закрыл кабинет, добрался до вокзала, сел в первую попавшуюся электричку и проехал несколько остановок. Выйдя на незнакомой станции, я добрался до первого тихого леска и повалился на зеленые бугры и кочки. И лежал тихо и долго, спеленатый другим, не городским миром...
Стволы корабельных сосен из литого золота, которое за сто лет чуть побурело от загара. Где-то там, высоко, в космосе, дрожало пронзительной синевы небо, иссеченное сосновыми ветками. Меж деревьев виден воздух – то ли небо сюда осело, то ли жидкое солнце разлилось. От коры, от шишек, от земли шло сквозь пиджак разливанное тепло. И запах, валящий с ног, уже сваливший меня запах смолы, трав, сохнущего мха и хвои...
Если кто-то знает что-нибудь лучше этого леса, то пусть мне скажет. Но я не поверю.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Теперь спорят о воспитании: эгоизм в детях от того, что все делалось для них, или оттого, что они не видели любви? Но тут нет противоречия – можно все делать для ребенка, а любви он не увидит. Я росла, как огурчик на подоконнике. Ну и что? А вот сказочку на ночь, кусок пирога до обеда, котенка с улицы, эскимо в парке, сосульку зимой, гуляние до темноты... Никаких костров, турпоходов, дружбы, ребят со двора, бед, неприятностей я не знала. У меня был режим, четкий, как ваш уголовный кодекс. Кстати, я играю на пианино и читаю по-английски.
Но не подумайте, что я осуждаю родителей. Они готовили ребенка для жизни: сами работали и меня выжимали. У нас была огромная квартира, автомобиль, дача... Ели мы что хотели и когда хотели. Одевались как хотели и во что хотели. Отдыхали где хотели и сколько хотели. А откуда все бралось? Я приведу пример. Однажды мы с мамой уехали на юг, отец решил, что дача для одного велика, и запустил во все комнаты жильцов. Заработал за лето около тысячи. А сам? А сам три месяца жил в огуречном парнике.
На сцене что-то происходило... Пел дуэт, которому бородатые мальчики вторили бессловесно, с закрытыми глазами. О чем они... О любви и о журавлях. Наверное, в мире не наберется столько журавлей, сколько их в песнях. Но почему они приплясывают?
Храмин прошуршал ладонью по программке, лежащей на ее коленях, – хотел поймать руку. Лида отвела локоть, укоризненно скосив глаза: мол, не время и не место. И кто-то – она не поняла, кто и откуда, – бросил на нее пронзительный взгляд. Боже, где она?
На сцене что-то происходило... Теперь пели все и все приплясывали. Зачем они так исступленно надрываются? Поют о любви и широких просторах...
В шуме аплодисментов медленно зажигались светильники. К чему этот перерыв?.. Теперь ее рассмотрят, теперь люди все увидят.
Храмин взял ее под руку и галантно вывел в зал. Они включились в тихую круговерть засидевшихся зрителей. Яркая публика эстрадных концертов. Ей казалось, что все эти люди сошли со сцены, чтобы походить тут кругами, молодые, разодетые, надушенные...
– Как вам солистка? – спросил Храмин.
– Разве была солистка? – удивилась Лида.
– Она пела 'Журавлиную любовь'.
– Ах, которая без бакенбардов...
Марат Геннадиевич внимательно посмотрел на ее профиль:
– Вам ансамбль не нравится?
– Мне не хватает умного певца.
– Это же эстрада.
– А эстрада для глупостей?
– Все-таки не филармония.
– И к чему это козлиное бодрячество? Все поют бодро, на манер туристов. Разве песни о любви, о березах, о журавлях – бодрые песни?
– Лидия Николаевна, вы подходите к эстраде не с теми мерками. Она и создана для бодрости, для развлечения, для отдыха.
– Да? Строчки из старой песни 'С наше повоюйте, с наше покочуйте...' артист исполнил каким-то радостным галопом. А разве они бодрые?
На нее смотрели. Не на зеленое же платье и не на бусы из горного хрусталя? Тут женщины одеты и поярче. На лицо, они смотрят на ее лицо, на котором все написано. Нужно повернуть голову к Храмину, слушать и говорить весь антракт, а потом, в зале, будет темнее, ее не увидят...
Марат Геннадиевич шагал важно, как по институтским коридорам.
– Мне понравилось соло на трубе, соло на электрогитаре и соло на рояле...
– А соло на микрофоне? – спросила Лида, улыбаясь.
– Понравился дуэт братьев Шампурских...
– Марат Геннадиевич, почему есть дуэты братьев и сестер, а почему нет дуэтов других родственников? Например, тещи и золовки, свекра и деверя?
Она улыбалась, потому что была на эстрадном концерте, куда приходят для бодрости, для развлечения... Еще для чего-то. Куда смотрит эта девушка в небесном брючном костюме – на нее? На лицо, где все написано.
– Хотите шампанского? – весело спросил Храмин.
– Конечно, хочу, – еще веселее ответила Лида: ведь эстрада.
В своем институте она старалась меньше ходить по коридорам, чтобы не встречать людей. Глаза – зеркало души... А лицо, оно зеркало чего – судьбы? Ей казалось, что любой встречный сразу видит, что она нелюбима. Вот идет женщина, которую вдруг разлюбил муж. А здесь, в этом громадном зале с миллионом светильников, видна каждая морщиночка на лбу, каждая складочка на щеке. Тут уж все знают, что ее разлюбил муж. Тут уж все знают, что она пришла с чужим мужем. При таком-то свете...
Они нашли место у стены, под хрустальным бра. При таком-то свете... Марат Геннадиевич принес два бокала холодного шампанского – даже стеклянная ножка ледяная. О, конфеты 'Трюфели'.
Он ссыпал мелочь в карман.
– Не люблю, когда у мужчины в кармане бренчат копейки.