ЕЖИ СТАВИНСКИЙ
ЗАПИСКИ МОЛОДОГО ВАРШАВЯНИНА
24 СЕНТЯБРЯ 1938 ГОДА – МОЕ СЕМНАДЦАТИЛЕТИЕ
Я хорошо помню этот день. В мае я получил аттестат зрелости и, согласно недавно введенному закону, должен был вскоре отбыть годичную воинскую службу. День этот я провел в Закопане, куда отец вызвал меня, чтобы представить своей четвертой жене, В вопросах супружеской жизни отец явно опережал эпоху: вместо того чтобы иметь, как было принято в его кругу, одну законную жену и много любовниц, он, располагая временем и средствами, предпочел жить на американский лад, то есть иметь много жен и ни одной любовницы. За каждый развод и последующий брак ему приходилось платить сменой вероисповедания, поскольку иного выхода тогда не было. Так из католика он стал лютеранином, затем некоторое время был православным, а с этой, четвертой, женой бракосочетался в Вильно, где была мечеть, и теперь молился, обратя лик свой в сторону Мекки.
Людей малознакомых он старался убедить, будто, отвергая традиции и предрассудки нашей католической страны, пытается найти в разных формах монотеистического культа наиболее совершенный способ общения с всевышним. Но я-то хорошо знал, что все дело был попросту в этих его чертовых бабах, и даже радовался, что отец начинал стариться. Законный сын от его первого, католического брака, я жил с матерью, учительницей истории, и терпеть не мог отцовских жен. Боясь стать посмешищем, я скрывал от своих товарищей его религиозные метаморфозы. К счастью, отец никогда не появлялся в гимназии и вообще возникал на моем горизонте лишь несколько раз в году, хотя я и оставался его единственным ребенком.
Прибыв в Закопане ночным поездом, я отправился прямо в частный отель «Орлик», где отец снял для меня довольно дорогую комнату с пансионом, намереваясь таким образом отметить сразу и день моего рождения, и аттестат зрелости, и уход в армию, поскольку призывная повестка уже лежала у меня в кармане. Мы с отцом еще в мае, склонившись над картой, изучили расположение военных училищ, чтобы выбрать наиболее сносное из них и менее отдаленное от Варшавы. В самой Варшаве в то время находилась только санитарная школа подхорунжих — и то для будущих кадровых военврачей. Мне же никогда не хотелось стать врачом, тем паче военным; службу в армии я считал долгом и привилегией и радовался, что скоро надену мундир, однако я считал, что в моей жизни это должен быть лишь краткий эпизод. Отверг я и школу подхорунжих для бронетанковых войск, потому что при одной мысли о железной коробке танка меня начинало подташнивать: некоторые помещения вызывали у меня острые приступы клаустрофобии. В конце концов осталось училище связи в Зегже, и я выбрал его, потому что здесь и служба была техническая, чистая, и меньше беготни по полям, словом, меньше муштры, а больше лекций и практического знакомства с современной техникой. Отец уладил это дело через одного генерала, своего клиента, и я получил повестку с предписанием явиться туда, куда мне хотелось. Таким образом, благодаря протекции отца я смог выбрать род войск, как турист — отель.
С отцом и его четвертой женой я встретился лишь вечером, на позднем обеде в ресторане «Тшаски». Это было накануне мюнхенских событий, и отец рассказывал о крайне напряженной атмосфере на немецко-чешской границе, которую несколько дней назад пересекал вместе с молодой женой на своем «крейслере». Они возвращались из Венеции, куда он возил в свадебное путешествие каждую из своих избранниц.
— На немецкой стороне сплошь колонны грузовиков с солдатами и мрак затемнения, а у чехов — надолбы и ежи на шоссе, так что приходилось объезжать их, как флажки на трассе слаломиста. Я спросил таможенника, который лениво осматривал мой багажник: «Поддадитесь или нет?» А он крикнул: «Мы будем защищаться!» — но я ему не верю, никакой стрельбы там не будет, они даже пикнуть не успеют, как Гитлер их проглотит.
— Этот таможенник очень красивый дядечка был,— добавила жена отца. Ядя. Молодая — лет на двадцать пять моложе отца,— она еще не пришла в себя от перемены, наступившей в ее жизни, и поглядывала на отца с некоторой опаской. Он увидел ее на приеме у знакомых, куда она, дочь дворника, была нанята за пять злотых, чтобы подавать к столу. Красота ее поразила отца в самое сердце, он чуть не подавился супом из раков, а на прощанье, когда она помогала ему в передней одеться, сунул ей в руку серебряную десятизлотовую монету и визитную карточку, где под адресом было приписано: «Прошу прийти в четверг, в десять утра. У меня есть для вас интересное предложение».
Предложение оказалось настолько интересным, что они в тот же день выехали на фешенебельный курорт Юрату, в девушка вообще уже больше не вернулась в дворницкую; прожив с ней шесть месяцев, мой старик так одурел от прелестей ее тела, что принял магометанство, чтобы получить развод со своей третьей женой, Марысей — взбалмошной, истеричной актрисой. Теперь-то я могу понять многие слабости отца, но тогда, в мой семнадцатый день рождения, я смотрел на Ядю с ненавистью. Отец отлично видел это и не старался задобрить меня, вероятно, моя враждебность казалась ему естественной, поскольку он считал, по-видимому, что я ревную, да еще не только его, но и ее.
А эта Ядя была действительно очень красивой, смуглой и стройной, с длинными изящными ногами. Как видно, ее мамашу-дворничиху, оплывшую бабищу, когда-то догнал молодой граф или заплутавший гусар. Мой старик радовался, глядя на Ядю. как лошадник, заполучивший породистого коня. Он одел ее богато, по моде, и притом в Италии: у него всегда были за границей деньги, хотя в стране были валютные ограничения. Это тоже бесило меня как наследника. В тот вечер отец, заметив, видно, что я весь киплю от ярости, поднял вдруг бокал с вином и сказал:
— Я пью за твое будущее, Юрек. Через год, в это время, ты уже отслужишь свой срок в армии, и я пошлю тебя в Париж. Хочешь учиться в Сорбонне?
— Конечно, хочу! — воскликнул я.— А что бы я там изучал?
— Юриспруденцию или философию...— предложил отец.— Это уж ты сам решай!
Я не знал, что выбрать. Мать пыталась привить мне любовь к литературе. В последнее время она зачитывалась Прустом, который незадолго до того стал мировой знаменитостью. Его книги как раз начали переводить на польский язык. В дорогу она сунула мне «Ночи и дни» Домбровской, но, к сожалению, я так и не смог одолеть эту огромную книгу. Говорить о выборе профессии с отцом мне не хотелось, потому что его и мамины вкусы были полной противоположностью, и притом по любому вопросу. Хотя, конечно, меня привлекала яркая, легкая жизнь отца и его жен, их постоянные путешествия и возможность швырять деньгами.
Что могла противопоставить этому мать, вечно склоненная над тетрадями, тихонькая, как мышка, ежедневно записывавшая в книжке расходов: «Яйцо — 5 грошей»? Я с гордостью выпил вино. То, что я мог открыто пить, утверждало мою семнадцатилетнюю зрелость.
— Что слышно в Венеции? — спросил я у Яди, расхрабрившись от вина.— Вы, конечно, в восторге?
— Здорово было,— ответила она.— Я чуть не упала в воду.
Четыре года назад, движимый непонятным приливом отцовской любви и чувством вины перед брошенным сыном, старик взял меня в Венецию, на Лидо, где мы провели три месяца втроем: я, он и Марыся-актриса.
Этой дамочке было тогда тридцать с гаком. Крайне самовлюбленная, она вечно была не в духе и всегда повсюду опаздывала, так как без конца прихорашивалась. Ей нравилось изображать из себя пресыщенную светскую даму, которую ничем не удивишь.
Однажды, когда мы плыли на речном трамвае от Пьяццале Рома по каналу Гранде и я таращил глаза на каменные кружева готических дворцов, а отец с улыбкой наблюдал мое изумление, Марыся вдруг изрекла:
— Венеция есть Венеция, не восхищаться ею нельзя, но мне кажется, что вода здесь и раньше пованивала, а теперь стала вонять еще больше, чем в мой первый приезд
— Потому что розовое облако любви уже не так плотно окутывает тебя, как прежде,— вздохнул, вдруг