Блеснули горячие куски металла.
— А мы его на суп, бульон из него сварим,— сказал примирительно вагоновожатый.— Не то изжарить можно. На сале.
Раздался ужасный свист, и мы плашмя упали на мостовую. При свисте шрапнели мы все падали на землю ничком, и хотя это ни от чего не спасало, удержаться и не упасть было трудно — автоматически срабатывал инстинкт самосохранения. Прижимаясь к породившей его земле-матушке, человек чувствовал себя в большей безопасности. Попугай же взлетел с моего пальца и уселся неподалеку на булыжнике. Я встал, попугай снова прыгнул мне на палец, и мы пошли дальше.
У стены лежала женщина с рассеченной шеей, пустое ведро скатилось на мостовую. Со стороны левобережной Варшавы в небо бил серо-зеленый дым. Мы вбежали в здание железнодорожного управления. Восстановленная нами линия еще действовала. Я вдруг вспомнил, что сегодня день моего рождения.
— Панове, стыдно говорить об этом в присутствии взрослых, но мне сегодня стукнуло восемнадцать лет,— объявил я.— Приглашаю вас в свою комнату выпить по этому поводу рюмочку.
Мы вошли в мою комнату на первом этаже. Я продолжал нести попугая на пальце. Это была дьявольски равнодушная ко всему птица. Я поставил ее на письменном столе и вытащил из канцелярского шкафа бутылку вишневки, которую нашел в брошенной хозяевами читальне в доме напротив. Закуской должен был послужить паек, выданный на завтрак,— ячменный кофе и кусок хлеба. Я разлил водку по кружкам.
— Идет подмога Варшаве,— торжественно заявил вагоновожатый, когда мы входили в комнату.— С востока шагают красные, с запада в Гдыню плывет громадный английский флот.
— Ладно, Юзек, об деталях не будем, выключай мотор,— прервал его слесарь.— Мы что ни день про это не одно, так другое слышим. Так что веры в человеке вовсе мало стало.
— Вера верой, а как же это понять, если весь мир спокойно смотрит, как из большого города в центре Европы отбивную делают, а?
— Какой же это центр Европы, Юзек! — рассмеялся слесарь.— Так себе городишко, ничего особого, а хлопот с ним вечно не оберешься. Может, когда-нибудь нас и оценят по справедливости, да мы-то уже все в могиле будем...
— Ты что болтаешь! Вот бессовестный! — возмутился вагоновожатый.— Юреку нынче восемнадцать равняется, а ты об могилах речь завел. Ваше здоровье, пан подхорунжий!
Я подсунул попугаю кусочек хлеба. Он принялся медленно есть. Мы выпили вишневки. Было около десяти утра, а в такую раннюю пору мне достаточно было выпить и малую толику, чтобы почувствовать в голове приятное кружение. Пить меня научили в армии. Мать вообще не терпела в доме спиртного, и я мог выпить не больше рюмки. Но в казарме однажды ночью меня схватили ребята, двое держали, а третий лил мне в рот из стакана спирт, подкрашенный «соком Карпинского».
Напрасно я прятался в сортире, напрасно бегал от них — в конце концов они все равно меня ловили и я пил. Не мог же курсант военного училища просить пощады в таком серьезном деле! Мало того, я должен был еще и платить за это, потому что курсанты всегда были с деньгами не в ладах, а тут они еще пронюхали про отцовы «дотации». Не имея возможности видеться со мной лично, старик присылал деньги, а однажды, в какое-то из воскресений, когда из-за тревожной обстановки уже перестали давать увольнительные, он явился ко мне на своем «крайслере», к счастью, без Яди, потому что и так все училище загудело от новости: «Слыхали? У Бялецкого отец миллионер». Именно за это мне и досталось от капрала Лукасика, согнавшего с меня семь потов: «.. .на ту высотку бегом марш, кругом, бегом марш, ложись, встать, ползти, воздух, прячьсь, я вам покажу, вы, Бялецкий, меня попомните, здесь армия, а не бордель, папенька за вами не уберет, три дня нужники драить, бегом марш, кругом, бегом, марш!» Потом, после училища, сразу же перед войной наступили новые страдания, связанные с водкой, но теперь я уже мог спокойно выпить вишневку за собственное здоровье.
И тут снаряд угодил в наше здание. Он попал, вероятно, двумя этажами выше, но, видно, это был снаряд крупного калибра, потому что нас расшвыряло в разные стороны, кофе и вишневку сбросило на пол, а попугай взлетел со стола и уселся на калорифере. «Я люблю-у-у тебя, дурр-рак!» — ни с того ни с сего заорал он.
— Вот-те и конец банкету..— вздохнул слесарь. Мы стряхнули с себя пыль и штукатурку.
— А я здесь, вон, напротив, на Виленской восемнадцать, у одной дамочки бывал, женихался вроде бы,— сказал вагоновожатый, выглядывая в окно.— Но после быстро скумекал, что она меня при себе держит, чтоб позлить своего разлюбезного, пекарь у нее был, так что я набил ему морду и ушел навсегда. Мог ли я подумать, что буду воевать здесь, рядом с ними?
— Ну как, Юзек, попросим этого попугая пройтиться о нами? — спросил слесарь.— Какое-никакое, а горячее обязательно должно быть на день рождения подхорунжего!
— Подарите жизнь этому попугаю, панове! — сказал я.— А я взамен постараюсь угостить вас шикарным ужином.
— К водке и то у них, у бандитов, уважения нету! — вздохнул слесарь, грустно глядя на разлитую по полу вишневку.
Мы всухомятку жевали хлеб, побеленный штукатуркой. В волосах у нас, наверное, тоже было полно песку.
Загрохотала полуобвисшая дверь в комнату.
— Обрыв на линии к Замку! — заорал старший рядовой Ямрод. В его голосе послышалось удовольствие от того, что можно нарушить прием, на который его самого не пригласили.
Я подсунул попугаю палец, и мы все вчетвером дружно отправились искать обрыв. Артобстрел несколько утих, зато прибавилось пожаров, потому что самолеты уже несколько дней кряду сбрасывали зажигалки. Обрыв мы нашли на Бруковой улице, у самой Вислы. Оттуда открывался красивейший вид на Варшаву в дыму пожарищ. Конец кабеля запутался в листве дерева, и вагоновожатый не мог снять его шестом. Мы смотрели на это дерево из подворотни, и никому из нас не хотелось выходить на улицу и карабкаться на него. Мы переживали явный кризис энтузиазма и самоотверженности. А ведь я представил их обоих к «Боевому кресту», еще когда мы прыгали по картофельным и капустным полям далеко от Варшавы; они и впрямь были отважными на поле боя! Но здесь, на улицах варшавской Праги, когда нас окружили в самом сердце страны, отвага уступила место парализующей горечи.
Эта катастрофа перерастала понимание восемнадцатилетнего парня. Я чувствовал себя сопляком, которого выпороли ремнем за несовершенные проступки. Но я был командиром и должен был действовать. Я мог отдать приказ, но вместо этого протянул вагоновожатому винтовку, перебросил попугая на палец слесаря, а сам полез на дерево. Вражеские артиллеристы словно только того и ждали: тут же над головой у меня начали с воем проноситься снаряды. Оба моих приятеля, стоя в подворотне, смотрели, как я высвобождаю запутавшийся в ветвях кабель. Улица немедленно опустела, и только обозные кони во дворах ржали от страха. Их и так вскоре ожидала смерть на бойне во имя спасения жителей столицы, которых надо было обеспечить мясом.
Да и куда им было тащить свои телеги? Здесь был конец их скитаниям. Я распутывал кабель непослушными пальцами, а он никак не поддавался мне. И по спине у меня бегали мурашки от страха, В конце концов я вырвал этот чертов провод вместе с веткой и сбросил на землю. Спрыгнув вниз, я так отбил пятки, что боль отдалась даже в коленях. Я взял из рук слесаря попугая, а слесарь, выбежав на тротуар, схватил оба конца кабеля и стал лихорадочно соединять их. Казалось, по ту сторону Вислы горит вся Варшава.
— Через полчаса наше дежурство кончится,— сказал вагоновожатый.— Я на минутку домой сбегаю, ладно?
— Это как так домой?! — взбеленился я.— Тут война идет, а он «домой сбегаю»! Да я тебя прикажу расстрелять за дезертирство! Вернешься к ужину?
— Если не пристукнут по дороге.
— Не имеют права! — твердо ответил я.— Я даже слушать об этом не желаю, понятно? А уж если в тебя попадут — берегись! Накажу со всей строгостью, так и знай. И что это вообще за идиотство — воевать возле собственного дома!
— Стер-рва! Твою мать...— прокричал попугай.