все же проявила твердость, строго следуя правилам провинциальной морали. Через год он женился на ней, так ничего и не добившись до свадьбы. К сожалению, идиллия продолжалась только три года. Мать считала, что стала жертвой привитых ей жестких принципов: ведь отдайся она ему до свадьбы, он бросил бы ее, не женившись, и не сломал бы ей жизни. Конечно, я тоже был причиной ее жизненного поражения: она отказала нескольким кавалерам, чтобы не приводить в дом отчима, что могло бы окончательно сделать меня несчастным. Я не разуверял ее.
— Но чудо кончилось,— продолжал отец.— То, что было в тысяча девятьсот восемнадцатом году, никогда не повторится. В этой части Европы наступит новый порядок, и тут уж ничего не поделаешь.
— А ты, Ядя, как думаешь? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь,— ответила она.— Стась вот что ни день пугает меня: придут, мол, в Польше к власти большевики, отберут у нас нашу виллу и пойдем мы оба к моему отцу в сторожку жить, под его присмотр. Отец твой, говорит, может, для нас самый бесценный человек будет. Видал, какие шуточки у твоего папаши.
— Я буду отпирать-запирать подъезд и мести улицу,— пояснил отец.— А вот ты бросишь меня и уйдешь к какому-нибудь комиссару, чтобы опять ездить на машине, если машины вообще будут. Но хватит об этом. Вы же мне все равно не поверите. И у нас впереди еще большая война.
Чтобы мы не забывали об этом, канонада теперь не замолкала.
— А может, нам в центр города переехать? — робко предложила Ядя.— Они же сюда, того и гляди, прорвутся.
— И не подумаю,— ответил отец.— Если уж погибать, так с удобствами: в собственной столовой, за рюмкой коньяка, а не среди сутолоки, грязи и тьмы.
— Почему это погибать? — испугалась Ядя.— Ты же не солдат какой-нибудь! Возьмем белую простыню и уйдем из Варшавы. Они нас обязательно пропустят, если ты им про своих знакомых скажешь, про этих, которые в Берлине...
— Нет, ты слышишь, что она говорит! — рассмеялся отец.— Это все от любви... Она боится за меня. Может быть, ты думаешь, что я выйду из дома и остановлю войну, а?
В этот момент ухнуло так близко, что на столе зазвенела посуда. Отец быстро налил коньяку.
— Давайте-ка выпьем еще, пока они не разбили нашу бутылку,— сказал он.— Ну-с, пью за то, чтобы в следующий день рождения ты въезжал в Берлин на триумфальной колеснице!
— Ты что, с ума сошел? — вскричал я.— Эта война будет длиться целый год?!
— Стер-рва! Твою мать! — заорал попугай.
— И ты хочешь держать здесь эту вульгарную птицу, Ядя? — удивился отец.— Для того ли я уже целый год работаю над твоей речью, чтобы теперь эта птица снова учила тебя сквернословить?
Ядя тихо заплакала, закрыв лицо руками.
— Господи...ну зачем ты такой. Мы же могли спокойно уехать... удрать от этого всего... Мы бы уже в Париже были или даже в Америке... и пускай бы нас немцы в одно место целовали... Почему ты так ко все му относишься, жизнь — она же не шутка, а тебе все хиханьки да хаханьки. Все эти твои шуточки плохо кончатся, я знаю, я сон видела! А меня ты вовсе даже и не любишь, плевать тебе на меня, я для тебя игрушка только…
— И не стыдно тебе, Ядя? — Выпив коньяк, отец встал.— Не женись, сынок, ни к чему это. Все равно ни одной женщине никогда не угодишь! Просто это вообще невозможно! Ну, мне пора. Пойду выполнять долг. Я начальник противовоздушной обороны, в моем ведении шесть домов с садиками, так что я пошел дежурить. Привет, Ядя!
Он перебросил через плечо противогаз, а на голову надел белый тропический шлем, привезенный когда-то из Италии. Я упаковывал в вещмешок водку и продукты.
— До свидания, Юрек,— сказал отец, сжав мои плечи. — Надеюсь, ты выйдешь из этого невредимым. А если нет...
—Dulce et decorum est pro patria mori,— подсказал я.— Я только работаю на линии связи. У меня столько же шансов, сколько и у тебя.|
Я помахал на прощанье попугаю, погладил по голове зареванную Ядю и ушел. Мне вдруг стало жалко эту глупенькую телку.
Время близилось к четырем, когда, проскочив мост Кербедзя, я добрался до управления железной дороги. По сравнению с Варшавой на Праге, казалось, горело всего несколько домов. Лишь на следующий день мы по настоящему узнали, что такое горящий город. К вечеру обстрел притих и линия связи с Замком действовала бесперебойно.
Ни слесаря, ни вагоновожатого я не застал — они еще не вернулись — и решил отправиться в читальню. Она размещалась в частной квартире, на втором этаже дома, напротив наших окон со стороны Виленской улицы. Дверь читальни была открыта — хозяева куда-то сбежали, и я мог менять книги в любое время дня и ночи. Хотя я пользовался читальней уже около десяти дней, мне ни разу никто там не встретился. Книги не входили в число благ, ради которых стоило бы рисковать жизнью, пробираясь под разрывами шрапнели, как, например, за водой или хлебом.
До сих пор я выбирал на полках разное чтиво, стараясь отвлечь себя от размышлений. С другой стороны, я восполнял пробелы, возникшие из-за воспитательских принципов моей матери, которая подсовывала мне только «ценные произведения». Прочитав еще дома всевозможных Маннов, Келлерманов, Вассерманов, а также Элтона Синклера и Синклера Льюиса, Анатоля Франса, Франсуа Мориака, Круифа и Карреля, я набросился на Уайлеса Эдгара, Антония Марчинского, Марка Романского, Михала Зевако и Питигрилли — первейшего среди тогдашних воспевателей распутства и сексуальной разнузданности. Что касается Питигрилли, то меня ждало большое разочарование, ибо ничто меня в нем не потрясло. А может, виной тому были бомбы и снаряды, которые не давали сосредоточиться или, напротив, расслабиться. Все же я постоянно думал о них. Правда, отец Яди во время обстрела так прижался с перепугу к своей дворничихе, что спустя девять месяцев у них появились близнецы, которых я видел позднее собственными глазами. «Во, каких пистолетов сработал!» — смеялся тесть моего отца, показывая свой единственный зуб. Нечего и говорить, что вся тяжесть содержания новорожденных шуринов легла на моего отца — справедливое наказание за его легкомысленное отношение к жизни.
Итак, я взял в комнате, где когда-то выдавали книги на дом, томик Марчинского под названием «Когда пробуждается бестия» и поднялся на второй этаж, в читальню. Кто-то здесь, однако, рылся сегодня: на столе высилась кучка книг. Были там Мнишек и Зажицкая, Родзевич и «Камо грядеши?», Оссендовский и «Жизнь Иисуса» Ренана. Я презрительно фыркнул и уже направился было к полке, дабы сорвать очередной запретный плод, как двери из соседней комнаты вдруг отворились, и в них появилась очень молодая и очень красивая девушка. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга. Передо мной стояла изящная худенькая блондинка, светлоглазая, розовощекая, с полными губами и слегка вздернутым носиком. Одета она была в темно-синюю плиссированную юбку и белую блузку.
— Вот... книжки поменять пришел,— пояснил я.
— У вас есть абонемент? — спросила она.
— Могу уплатить за сентябрь.
Я вытащил из кармана мундира пачку новехоньких двухзлотовых ассигнаций: эти бумажки заменили на время войны прежние серебряные монеты, мне только что выплатили ими жалованье.
— Я не хозяйка. Тетя уехала на восток.
— Но сейчас-то вы здесь живете?
— Вчера у нас был пожар. А вы, вместо того чтобы сражаться, читаете книжки?
— К сожалению. Я несу службу напротив, и днем у меня бывает немного свободного времени. Я прирожденный библиофил. Вы учитесь в гимназии?
— Кончила этой весной. А вы, наверное, тоже выпускник?
— Да. Значит, мы оба только входим в жизнь.
— Хоть бы успеть войти,— вздохнула она.
Я глазел на нее, и она нравилась мне все больше. Я сел за стол и сделал вид, будто собираюсь рыться в книжках.
— Вы мне нравитесь,— решил я сообщить ей и добавил убежденно: — Вы первое, что мне понравилось за эту войну. Садитесь.