упрекал себя в бесчувствии и грубости. На похороны пришло множество ее учеников, но отца не допустила бабка — как морального убийцу и предателя. Смерть матери была для меня первым личным потрясением. Но каждодневная жизнь требовала беспрерывного действия, и только иногда, по ночам, мои глаза увлажнялись.
После смерти матери ко мне переехала бабка, которая до этого жила одна из-за своего трудного характера. Моя бабушка была независимой и колючей особой, не считавшей нужным сдерживать свою искренность. «И чего ты сюда пришел, дурак? — спрашивала она пришедшего в гости кузена.— Твоя мать была глупой, и ты тоже никчемный. Лучше бы настрогал лучины для печки, чем сидеть и болтать глупости». Подобными речами она разогнала всех, кто любил прийти в гости поесть-попить на дармовщинку. Меня она по-своему любила и подсовывала мне все лучшее, что только можно было раздобыть в то время.
Оказалось, что я стал неплохо зарабатывать. Взятка, уплаченная за мое устройство, быстро окупила себя — доктор Гуфский знал, куда меня послать. И сегодня завтрак, приготовленный бабушкой, состоял из хлеба, грудинки, масла и кофе с молоком и сахаром. О роли грудинки, поддерживавшей в годы оккупации твердость национального духа, можно бы написать целый трактат.
Итак, я уселся за стол, уставленный упомянутыми яствами, и включил приемник, ловко вмонтированный в подставку настольной лампочки. Это была дважды нелегальная деятельность: я не только слушал враждебные немецкому порядку известия из Лондона, но и нарушал запрет пользования днем электроэнергией. В том 1943 году нам разрешалось пользоваться электроэнергией только два часа в день: с восьми до десяти утра или с десяти до двенадцати вечера, на все остальное время пробки полагалось вывертывать. За плату, соответствующую важности просьбы, некий специалист, которому можно было доверять, провел нам провод прямо от уличной сети, минуя наши пробки и счетчики. Таким образом, у нас было столько электроэнергии, сколько нам было нужно, и вдобавок совершенно бесплатно. Достаточно было лишь подсоединить один проводок к другому, как весь наш домик начинали обогревать электропечки и освещать яркие лампочки.
Воровство это я подкреплял определенными рассуждениями: оккупанты не могут допустить простоя электростанции, следовательно, они должны будут поставлять ей угля тем больше, чем больше киловатт мне удастся украсть, иными словами, я вынуждал их к большему расходу энергии, но на мои личные нужды, а не на их преступные цели. Делать все, что шло во вред немцам, считалось обязательным повсюду, даже в трамваях, где никто, как правило, не брал билетов. Бабушка слушала известия вместе со мной, а известия эти после Сталинграда и капитуляции Италии становились все более утешительными. Особенное удовольствие доставило мне утреннее, привычное уже, но продолжавшее волновать сообщение о массированных налетах союзников на Рурский бассейн, Гамбург и многие другие города. Сообщение о сброшенных на них тысячах тонн взрывчатки звучало как музыкальная фраза из моцартовской симфонии G-moll.
— Аты-баты, шли солдаты...— презрительно проворчала бабушка, когда я повернул подставку лампы, выключив таким образом радиоприемник.— Сколько лет это еще продлится? И тебя поймают, и я умру, ничего не дождавшись! Знаешь, сколько стоит курица? Восемьдесят злотых! Ну и что из того, что война! А знаешь, сколько она стоила в первую мировую войну? Пять копеек. И чтоб дожить до этого, я мучаюсь на белом свете семьдесят лет? Ну скажи, внучек, чего мне еще ждать? Дочку я уже похоронила, да и раньше ей жилось не сладко, ведь этот негодяй уже давным-давно разбил ей жизнь. Сын пошел на войну и погиб где- то, наверное, я и могилы-то его никогда не увижу! Ну чего мне еще ждать? Пока и тебя застрелят на улице?
Я вытер рот после завтрака, встал и быстро побежал на службу. Мы сидели вместе с референтом по подоходным налогам и налогам с оборота магистром Антонием Яновским, помощником которого я числился. Финансовый работник, еще до войны ставший гордостью отдела, он совершенно растерялся в оккупационной действительности. Я внес в его отдел сумятицу, постоянно проявляя чисто юношеское пренебрежение ко всем чиновничьим порядкам, а именно они-то и придавали смысл его существованию. Еще не старый человек (немногим за тридцать), хорошо воспитанный, скромный и честный, он смотрел на мои действия широко открытыми глазами.
Я получал жалованье в сумме ста шестидесяти злотых в месяц и натуроплату крупой, маргарином, яйцами и свекольным мармеладом, а иногда мягкой, как желе, колбасой немецкого изобретения.
— Дорогой коллега,— сказал магистр Яновский, когда я вернулся после завтрака.— В коридоре ожидает пан Каблонк. Вы примете его?
— Приму,— ответил я, прекрасно зная, в чем дело.— А вы, пан магистр, выйдете?
— Выйду,— поспешил согласиться магистр и, взяв со стола несколько папок, быстро выбежал из комнаты. Я выглянул в коридор, напустив на себя официальный вид.
— Прошу,— сухо сказал я, как и положено чиновнику.
Каблонк вошел, изобразив милейшую улыбку, и сел на стул возле моего стола, а свой доверху набитый портфель поставил на полу у стены. Тут, пожалуй, следует кое-что пояснить. Каблонк, мужчина огромного роста и бычьего, впрочем, достаточно пропорционального, телосложения, числился военным инвалидом, хотя на вид все у него вроде было на месте. Ему удалось обзавестись концессией на продажу сигарет, и он, получая ежемесячно в табачной монополии некое количество сигарет по государственным ценам — например, по пять грошей за штуку, тут же перепродавал их мелким торговцам по пятьдесят грошей за штуку, что давало ему прибыль в тысячу процентов. Свой киоск oн открывал на полчаса в день, только для видимости. Все знали об этом, но никто ничего не говорил. Так же обстояли дела и с водкой, и эти счастливчики-концессионеры, валяясь на диванчиках у себя дома, становились не только богачами, но и представителями оккупационной элиты.
Каблонк пришел, чтобы дать отчет о квартальном обороте его «киоска» и вырученном доходе. Я взял у него бланк отчета и мы разыграли положенную сцену: он показывал сумму дохода в десять раз меньше подлинной, я делал, вид, что принимаю его сведения без малейшего сомнения. После этого я мгновенно подсчитывал полагавшийся ему грошовый налог, и наступала кульминация — продажа сигарет. Каблонк ставил портфель па стол и начинал вытаскивать из него сигареты: две сотни «Махорочных» (по пятидесяти грошей штука), две сотни «Египетских» (по злотому за штуку) и две сотни «Юнаков», прокоптивших весь город (по тридцать злотых штука). И сегодня я тоже получил товару по рыночной цене на триста шестьдесят злотых, а заплатил за него, тщательно отсчитав денежки, ровно в десять раз меньше. Мы пожали друг другу руки, и Каблонк, не сказав ни слова, вышел. Здесь вообще не были нужны никакие слова.
Минуту .спустя в комнату вернулся магистр Яновский, довоенные принципы которого не позволяли ему брать взятки. Для грязной работы существовал я. Честно поделив сигареты, я пододвинул ему его долю.
— Прошу вас, пан магистр,— сказал я. Он сделал такой жест, будто хотел отгородиться от вещественных улик своего служебного преступления. Он так и не смог до сих пор перейти Рубікон, одна нога у него все еще оставалась на том берегу.
— Вы, коллега, способный, вздохнул он. Вы далеко пойдете. Я бы тоже хотел избавиться от угрызений совести…
— Лучше спрячьте сигареты, а то кто-нибудь войдет и вам придется угощать. И, пожалуйста, не читайте мне нотаций! Каблонк в восторге, мы увеличиваем свою нищенскую зарплату, а немцы лишаются дохода.
— Магистр Яновский так молниеносно смахнул со стола в ящик сигареты, будто они жгли ему глаза.
— Боже, как это унизительно! — брезгливо простонал он.
— Да ведь у нас нет выбора! — попытался я облегчить ему жизнь.— Я не могу взять с Каблонка налог, соответствующий его подлинному обороту, так как разоблачил бы фиктивность немецкого порядка в «генерал-губернаторстве», а он не может не дать мне сигарет, так как поступил бы нечестно и не мог бы спокойно спать. Вот мы и...
— Нет, нет! Я финансовый работник и горжусь этим! — негодующе перебил меня магистр.— Прошу не причислять меня ко всей этой оккупационной мрази! Вы меня ужасаете, молодой человек! Вы погибшая душа! Немцы уйдут, мы снова обретем независимость, а вы, привыкнув к легкой жизни, будете продолжать брать взятки и совершать злоупотребления!