Есть гнилую колоду,
Пить болотную воду,
Носить черную ризу. (1, 222)
Самое постоянное выражение, которым народ отмечает аскезу, - это не подвиг, не подвижничество, а трудничество, труд. «Трудник, трудничек, тружданик, труженик, тружельник» - именуется тот пустынник, которому является св. Пятница (№№ 592-604).
И Алексей человек Божий хочет
Со младости лет Богу потрудиться. (Адриан., 255)
Труд Алексея, в отличие от пустынных отцов, не носит столь жестоких форм:
Семнадцать лет Господу трудился...
Кушал, Олексей со укропом[55],
или:
Скушал ён в нядзелю по проскурке. (Адриан., 270-271)
Но не героизм телесной аскезы является мерой святости, а что-то другое. Мы готовы определить это «другое» как жертву, отречение, - народ говорит: терпение и труд{187} .
В стихе об Алексее мы всего лучше можем изучить народный идеал аскетической святости.
Прежде всего, во имя чего святой поднимает свой тяжелый подвиг? Ответы даются разные, или, в сущности, два ответа. С одним мы познакомились в стихе об Иосафе-царевиче: это быстротечность земной жизни и несравнимость ее с вечными благами:
Житие наше, мать, часовoе,
А богатство наше, мать, временнoе. (I, 216)
Другой мотив - желание избежать неизбежного в миру греха. Стих об Алексее видит этот грех в самом факте супружеской жизни, к которой принуждают святого родители. Вот почему он молится в брачную ночь:
Ты батюшка наш, Спас пречистый,
Не допусти до греха, до большого. (1, 100)
И Дочь Тысячника спасается в пустыню от того же греха:
Приневолил меня рoдный батюшка
Замуж девушку итти...
На все грехи тяжки,
Грехи тяжки поступить. (I, 720)
Не будем искать в этих идеях дуалистических богомильских влияний{188} . Достаточно и житийных примеров, чтобы внушить певцу такую, не вполне ортодоксальную, мысль. Здесь мы видим полную готовность принять максималистический церковный идеал - и именно там, где он отрицает древнейший религиозный закон народа - религию материнства. И все же эта религия и в стихе об Алексее составляет незримый фон, на котором и выделяется его святость, не поражающая героизмом аскезы. Читая или слушая этот стих, мы тронуты вместе с народом потому, что самое тяжкое отречение есть отречение от рода, от любимых, от жены, от отца, от матери. Поэтому венец подвига Алексея - его жизнь неузнанным во дворе родительского дома.
К этому жертвенному отречению Алексея присоединяется вторая черта его подвига: его вольное унижение. С жалостливым умилением певец следит за ступенями его земного падения - небесного роста.
Первый шаг - к бедности и нищенству. Уходя из отцовского дома, Алексей надевает рубище (или меняется с нищим своей златотканой одеждой). Придя в Эдессу,
Становился Алексей, свет, на паперти...
Со своей, со нищею братией. (1, 102)
Второе опустошение - гибель его юной красоты:
Красота в лице его потребишася,
Очи его погубишася,
А зренье помрачишася.
Стал Алексей как убогий:
Токмо его единый oстав, - (1, 102)
что соответствует «дубовой коре», покрывающей тело пустынницы.
Третий шаг - возвращающий нас к первому, самому важному моменту - социальное унижение. Рабы, искавшие Алексея, не узнают своего господина в образе нищего и подают ему милостыню. Это исполняет Алексея радостью и благодарностью:
Сподобил Творец меня, Владыка,
У рабов своих милостыню взяти. (Адр., 274)
Своего предела это социальное унижение достигает в Риме в издевательстве слуг, обливающих святого помоями.
Этой глубине нисхождения соответствует и необычайное посмертное прославление Алексея, с чудесными знамениями, с появлением царя и патриарха у гроба святого и плачем его родных.
В кенозисе Алексея мы без труда угадываем отражение кенозиса Христова, и это возвращает нас к основному вопросу народной религиозности - к вопросу о русском Христе{189} .
Здесь, в самом сердце христианской религии, мы стоим перед живым парадоксом. Народ не хочет видеть кенозиса Христова, народ отвращает взоры от страданий распятого Господа, - но лишь для того, чтобы искать этого кенозиса и этих страданий, разлитых повсюду в жизни человеческой.
Уже закон милосердия, один из трех законов, которыми живет народ, показал нам Лазарь стяжал себе царство небесное. Подлинность его христианства. Его понимание милостыни совершенно отлично от ветхозаветного благотворения. Оно насквозь проникнуто христианской кенотикой. Нищие составляют возлюбленную «меньшую братию» Христа. Нищенством и смирением, без всяких молитвенных подвигов, убогий Лазарь стяжал себе царство небесное.
И вместе с унижением - страдание. Страдание, наполняющее землю, как плод греха, становится источником спасения и святости, когда оно принимается вольно или безвинно (Иосиф Прекрасный, Борис и Глеб). К этим двум моментам - кенозису и страданию - сводится весь «героический» идеал народной святости. Но самое существо его таково, что он общедоступен и является героическим лишь на своих вершинах. Между средней бытовой нравственностью народа, как она отразилась в духовных стихах, и самым высоким подвижничеством его любимых святых нет разделения; есть лишь ряд ступеней, ведущих к Единому потаенному образу - евангельского Христа в унижении и крестной смерти. Ложная христология, ложный страх перед Небесным Царем убивают непосредственные ростки «религии Иисуса». Но так как она соответствует глубочайшим потребностям народного сердца, то они возвращаются окольным путем: через религию святых, повторяющих всего более кенотический путь Христов. Нравственные плоды Евангелия спасаются целиком, отраженные в этом зеркале. Но религия Христа, Господа и Спасителя, терпит жестокий ущерб. Этот изъян народной религиозности можно было бы сформулировать так: народ, от всего сердца принявший от Христа закон милосердия, плохо верит в Его милосердие.
Страшный Суд С. 105-116
В стихах о Страшном Суде мы не найдем существенно новых мотивов, которые бы не встречались нам на протяжении всего нашего исследования. Но в эсхатологии лежит ключ ко всякой религии{190}. Здесь сходятся концы с началами, здесь обнажается сокровенный нерв религиозности. Всякая религия есть прежде всего разрешение, жизненное и умозрительное, проблемы смерти{191}. Русские стихи о Страшном Суде чрезвычайно