Под газетными пустяками, От которых душа болит. Да еще на кресте надгробном, Да еще в тех строках кривых На письме, от родной, должно быть, Не заставшей тебя в живых. Был ты голым и был ты нищим, Никогда не берег себя, И о самое жизни днище Колотила тебя судьба. «Тында-рында» — не трын-трава ли Сердца, ведающего, что вот Отгуляли, отгоревали, Отшумел Ледяной поход! Позабыли Татарск и Ачинск, — Городишки одной межи, — Как от взятия и до сдачи Проползала сквозь сутки жизнь. Их домишкам играть в молчанку. Не расскажут уже они, Как скакал генерала Молчанова Мимо них адъютант Леонид. Как был шумен постой квартирный, Как шумели, смеялись как, Если сводку оперативную Получал командир в стихах. «Ай да Леня!» — и вот по глыбе Безнадежности побежит Легкой трещиною — улыбка, И раскалывается гранит! Докатились. Верней — докапали, Единицами: рота, взвод… И разбилась фаланга Каппеля О бетон крепостных ворот. Нет, не так! В тыловые топи Увязили такую сталь! Проиграли, продали, пропили, У винтовок молчат уста… День осенний — глухую хмару — Вспоминаю: в порту пустом, Где последний японский «мару»[1], — Леонид с вещевым мешком. Оглянул голубые горы Взором влажным, как водоем: — «Тында-рында! И этот город — Удивительный — отдаем»… Спи спокойно, кротчайший Ленька, Чья-то очередь за тобой!.. Пусть же снится тебе маклёнка[2], Утро, цепи и легкий бой.

Стихи эти — биография. Живым для меня встает из них мой дядя Леонид, которого я никогда не видел: беспутный и языкастый, смелый и бескорыстный, любитель и ценитель поэзии и вина, за чьей веселостью таилась глубинная печаль о России — «проигранной, проданной, пропитой».

Здесь же уловил я намек на то, что мать Леонида, в доме которой не слышно было даже упоминания его имени, находила, видимо, какие-то возможности для переписки с сыном…

Леонид Ещин умер в Харбине, едва перевалив порог тридцатилетия, от неумеренной страсти к алкоголю и наркотикам. Арсений Митропольский (Несмелов) пережил своего друга на полтора десятка лет: в 1945 году, после вступления советских войск в Манчжурию, он был арестован и погиб в тюремной камере.

* * *

Юра и раньше не слишком любил бывать в бараке у Жени Минина — такую тоску наводило их жилье. А сейчас тем более: печная стенка облупилась еще сильнее, тахта, где они спят с братом, застелена кое- как, торчат грязные простыни, наволочки; со стола не убираются остатки еды, тарелки немыты. И не только в неряшливости дело — хотя Юра всегда был и остался занудливым чистюлей, — дело в знаке бедствия, в приметах несчастья, которыми отмечена комната. И переносить это тяжко и непривычно. До тех пор Юра никогда не видел (или не обращал внимания), чтобы неодушевленные предметы, всё окружающее так громко кричало о беде. В их доме на Бронной так не было. Или ему казалось…

И все же он приходил к Жене — как и в тот раз, когда засиделись поздней, чем обычно: уже Венька вернулся с вечерней смены. Женя вскипятил ему на кухне чайник, сварил сосиски. Предложил Юре, тот отказался. Они сидели и разговаривали, Веня уминал вторую сосиску, держа в руке и макая в соль, черная тарелка радио негромко бурчала. И вдруг Юра услыхал крик. Он не сразу понял, кто кричит, а слов вообще не мог разобрать, потому что не по-русски.

— Нехце… нехце! — И потом: — Гдзе ты естэшь? Мамо!

Вы читаете Знак Вирго
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату