рвался ли Мамардашвили за границу, хотя его друг и постоянный соавтор Пятигорский рванул в Австрию при первой же возможности. Но сам Мамардашвили считал себя космополитом, а значит, был чужим в этой стране. Думаю, что его космополитизм был несколько иного качества, чем обычно, думаю, он был чужим не в этой стране, а в этом мире. В 1988 году он публикует статью «Проблема сознания и философское призвание», где размышляет об этом. И в ней, написанной за два года до ухода из мира, появляются мысли о смерти, и пропадает весь марксизм двадцатилетней давности.
Эта статья уже не помогает понять то, как развивалась далее та новая русская философия сознания, что заявили они с Зинченко десять лет назад. Но она помогает понять Мамардашвили и его видение сознания. Поэтому я о ней расскажу.
Итак, исходное состояние философа:
«Насколько я себя помню, мои первые шаги в философии и влечение к ней были обусловлены (как я теперь понимаю) не какими-то эмпирическими причинами социального свойства и не проблемами общества, в котором я родился, а скорее моим неосознанным желанием воссоединиться с чем- то, что мне казалось частью меня самого, родным мне, но почему-то утраченным и забытым. Или, если говорить определеннее, как я сужу об этом сегодня, — с неким общечеловеческим началом культуры» (Мамардашвили, Проблема сознания, с. 37).
Далее он взрослеет, и его заносит в чисто интеллигентские сопли о космополитизме, как «глубинной сущности европейской культуры». Их я опущу. Честное слово, юный Мамардашвили, мечтающий воссоединиться с чем-то утраченным и забытым, мне нравится гораздо больше Мамардашвили, жонглирующего марксизмом и космополитизмом. От Сократического позыва вернуться на Небеса, Прародину скатиться до диссидентства и служения европейским ценностям можно было только в Советской России, где лучшими людьми были те, кто бывал за Бугром. Дружить с ними было так престижно!.. Правда, приходилось немного платить душой.
Кстати, то, как платили властям за право публиковаться, довольно хорошо изучено. А то, как платили за право войти в сообщество инакомыслящих, не изучает никто, потому что все, кто может изучать, как раз выходцы из этого сообщества. Но они не занимаются самопознанием, они делают Науку…
Из мыслей, которые Мамардашвили развивал десять лет назад, в 1977 году, сохраняется к этому времени немногое, но, видимо, главное. В первую очередь, это понятие «иной реальности».
«В том, как понимается мышление в европейской традиции, уже как бы изначально содержится сознание иного. Этим иным, или другим миром, может быть другой человек, другая точка зрения, другая перспектива, вообще другой мир или другой космос. Все эти вещи стоят в одном ряду и являются расшифровкой слова «иное». Иная реальность!» (Там же).
Я не зря вспомнил Сократа. Мамардашвили, конечно, очень европейский философ, и сознание у него мыслится картезиански, но при этом изначальный позыв был все-таки платоническим.
«…я могу, видимо, сказать, что наше движение в сторону подозреваемой иной реальности есть не что иное, как просто приближение к известной платоновской метафоре «пещеры». Перед нами действительно «тени», не имеющие существования, а то, что подозревается как иной мир, иная реальность, и есть та реальность, в которую мы можем попасть лишь через свидетельское сознание, с помощью которого мы смогли отстраниться от мира и отстранить его» (Там же, с. 39).
В связи с этим есть смысл сразу дать основное понятие о сознании, используемое Мамардашвили — сознание есть место встречи с иным миром, в сущности, с Небесами Платона, где живут Идеи.
«Допустим, у нас есть понятие кривой или постоянного искривления. Если мы имеем кривую, которая имеет постоянную кривизну, <… > то доказуемо, выводимо из имеющегося у нас знания, что такая кривая пересечет самое себя. Но будет ли это пересечение кругом, из этого невыводимо.
Если есть круг, то мы увидим круг. Но получить его, ожидая, что кривая где-то пересечется, невозможно.
Поэтому, кстати говоря, одни философы (я имею в виду прежде всего Платона) и прибегали в этом случае к понятию «идеи», а другие, как, например, Декарт, — к понятию 'врожденной идеи'. Кант же называл такие вещи просто 'чистыми созерцаниями', подчеркивая тем самым, что мы можем понять что-то в мире в терминах причины только тогда, когда понятие причины у нас уже есть.
Значит, это всегда взаимоотношение с иным, к которому мы не можем непрерывным образом перейти продолжением своих собственных сил. И вот это место перехода, или место связанности, и есть сознание, которое у нас есть или нет.
То есть сознание — это место. В топологическом смысле этого слова» (Там же, с. 41–42).
Понимание сознания как места, как вы помните, привело к пониманию его как некоего пространства, но тогда это совмещалось с понятием «чувственно-сверхчувственных» вещей. И породило понятие о дополнительных к телу органах с иной вещественностью — как бы вещественностью.
Теперь Мамардашвили занимает совсем иная сторона этого понятия — место для него, скорее, вход в иной мир, в мир идеальный, открывающийся за «символом смерти». Поэтому он всю статью возвращается к менее заметной мысли: если есть круг, то мы увидим круг. Иначе говоря, мы увидим круг, если узнаем, если нам есть чем его узнать. В сущности, это мысль о том, что у нас есть «врожденные идеи», но они — идеи Платона. И если это так, то Небеса существуют.
Эта идея мелькала уже десять лет назад, но теперь она важнее всего остального, и Мамардашвили постоянно повторяет: «нельзя понимать, если уже не понимал». Иными словами, как ты узнаешь, что это круг, если у тебя нет некой изначальной способности его узнавать?! Нет понятия.
Но кроме понимания сознания как места, есть еще одно очень важное для Мамардашвили его понимание сознания — как сдвига. Он приходит к нему, в сущности, от разочарования в собственной человеческой способности познания. Когда много думаешь о том, как думаешь, приходишь в отчаяние, мир превращается в бесконечные зеркала, которые все искажают: я думаю о том, как я думаю, я думаю, я думаю… наблюдение за наблюдателем, наблюдающим за наблюдателем… Нужна какая-то точка опоры, которая позволила бы остановить этот «поток бредосознания», запущенный Декартом. Ну хоть что- то действительное даже для этой «особой внутренней реальности» по имени — я мыслю.
Оно там же, в cogito Декарта: я мыслю, значит, я существую. Смерть!
«Вспомните символ «смерти» как некую предельную экстремальную ситуацию, в которой мы имеем шанс что-то узнать о том, что мы на самом деле думаем, что в действительности чувствуем и т. д., а также другое слово, которое я употреблял, — сдвиг.
Значит, если мы определили до этого сознание как сферу, объединяющую всесвязно разные перспективы и разные точки, то эта сфера должна каким-то образом сдвинуться, чтобы исчезли, стерлись зеркальные отражения. Иначе говоря, то, что я называю сдвигом, есть смещение или диссимметрия. Сдвиговая диссимметрия сферы сознания, стирающая зеркальные отображения и ставящая нас лицом к Лицу. Лицом к Лицу с чем-то, что свидетельствует, и тогда мы что-то видим. В том числе и самих себя» (Там же, с. 45).
По сути, это выход на самопознание. Но самопознание это — самопознание интеллигента, потому что тут же переводится в нечто непрямое, не лицом к Лицу, а как они сами называют — в рефлексию.
«Не в отражениях, не косвенно, не в знаках и не в намеках, требующих расшифровки и перевода, а непосредственно.
Следовательно, в этом смысле мысль отображается мыслью же. Это и есть мышление. То есть философское мышление особого рода — это синтаксическая запись, имеющая определенные правила сдвига. Запись сдвига. Или ненаблюдаемого случившегося движения в сознании, не похожего ни на какую форму, живущую в зеркальных отражениях» (Там же, с. 45).
И все же, состояние на рубеже, можно сказать, в уже начавшемся сдвиге, заставляет Мамардашвили постоянно возвращаться от философствования к чему-то настоящему и простому.