послушно нацепила и платье, хотя ее била сильная дрожь. Тут отчим и набросился на нее, стал срывать одежду, икать и капать потом. Девчонка дико заорала и как-то свалила полупьяного и выбралась в коридор. Тут появилась и мать, подозревавшая и стерегшая большого мужа. Тогда супруг взревел и набросился с кулаками на жену, а дочка без оглядки умчалась. Через три дня она узнала от подруг, где перебивалась, что мать умерла.
Таясь за деревьями, она пришла на кладище. У могилы скорбно высился отчим и две или три пожилые соседки. Ей не удалось даже поглядеть на мать, потому что отчим заорал: ' Лизка, сука, иди сюда! Стой, стой, убийца' и, казалось, бросился за ней, чтобы тут же ее на чужих могилках и наказать. Она бежала. Все же на третий день ночью она пришла на кладбище и стала ногтями расцарапывать могилку, чтобы увидеть и попрощаться. Но потом поняла, если б мама это увидела, то заругалась. Девушка упала тогда на потревоженный холмик и лежала так час или два, пока иней не покрыл ее волосы сединой. Тогда она с трудом приподнялась, оторвала надорванный и грязный понизу обрывок материного венчального платья и поплелась жить дальше.
И потом, после уже двухмесячной психушки, в чуланчике для белья, где приютила ее товарка по новой профессии, ночами долго не спала, вспоминая и перебирая все с раннего детства, что мама сделала для нее хорошего, и особенно – как, например, в третьем классе щенка, после по глупости утонувшего, или еще раньше розовые туфельки с бантами, такие красивые и натиравшие чуть-чуть.
Этого она не могла рассказать зеленым партийцам, потому что в этом не было ничего ни синего, ни зеленого. Девушка просто сидела на стуле под плакатом и плакала, опустив голову на столик.
В конце концов смущенная рассказом и сама хрюкающая за компанию носом залежалка в темных очках вынуждена была принести огромную амбарную книгу и записать плачущую в партию, ткнув по странице пальцем, номером тринадцатым или семнадцатым.
При этом девица назвалась: ' Элоиза' и, робко улыбнувшись, спросила, что тут делают и что делать ей.
Стоявший до этого каменным истуканом барабанщик шагнул вперед, треснул по чуть порванной перепонке и продекламировал задачи:
– У нашей древней Родины, у Родины у нашей
Должно быть все, дома и крыши краше.
Мы черный мир в зеленую мы жизнь преобразуем,
Чтоб каждый день и час наш был неописуем.
– Ой, как хорошо вы палочкой шуруете, – улыбнулась Элоиза.
– Правда? – покраснел барабанщик. – А я не знал.
– Очень хорошо, – подтвердила особа, опять сморкаясь в подол. – И тихо, и все слышно. А как вас-то зовут?
– Меня? – поразился барабанщик. – Меня обычно в институте никак не называют. Эй…подай книгу… чего расселся, топтыгин…Ну, в общем никак. Хотя можете обращаться …Беляр…то есть, Юлий.
Оказывается, этого парня звали когда-то Юля.
– Июлий, – попросила пепельная девушка, растирая черную смолу на глазах, – скажите еще.
Барабанщик отступил подальше на шаг, примерился, тихо опустил палочки на барабан и произнес:
– Зеленые прольются реки средь суровых берегов -
И демократы вновь сольются сразу без оков.
Поскольку все мы в мире люди-человеки,
Не надо медных пятаков примеривать на веки.
– Навеки, – повторила свежая партийка мечтательно.
В этот момент явился в офис и исполнительный секретарь, строго посмотрел на прибывшую, которая тут же под его взглядом и сникла, пошептался с боевой подругой и сказал:
– Я Вам должен устроить экономический экзамен.
– Не сдам, не сдам, у меня и денег совсем нет, – испуганно пролепетала невеста.
– Сдадите, – широко улыбнулся секретарь. – Ну вот, например, отчего денег много?
– У кого? – испугалась испытуемая.
– В целом, в обществе.
– От глупости, – прошептала девица.
– Правильно! – воскликнул испытатель. – А отчего денег мало. Ну, у людей.
– От лени. От неустроенности работы, от неосвещенности темных рабочих мест. От грязи.
– Возможно, – подхватил секретарь. – А отчего люди отнимают деньги один у другого?
– От обиды, – чуть громче заявила девица. – От обиды на жизнь и на себя. И не учились.
– Сдали! – крикнул секретарь. – Зачисляетесь в кандидаты в партию сине-зеленых на испытательный срок три дня. В молодежное крыло. Будете здесь ночным дежурным, ночевать. Ну и убираться немножко. Зарплата смехотворная. Согласны?
– А кто ж на такое предложение откажется, – и Элоиза зарделась так, что показалось – лопнет ее минутой раньше бледная и сухая кожа.
Довольный, усмехнулся и секретарь. Он, собственно, совсем недавно был экономическим доцентом местного университета, слыл вольнодумцем и в конце концов с треском вылетел. И не потому, что строго и привередливо экзаменовал, а потому, что на все разумные предложения начальства с пеной у рта доказывал – социальная демагогия и подачки вредны для страны, накачка деньгами людей, не производящих за эти деньги продукт, хотя бы в виде здоровья, вредна и есть плевок в Маркса, денежная компенсация – социальная утопия, дотации разворовывающим регионам – форма проституции. И все, что ни сделает начальство – вред. Дурак, а не доцент. Вот и вылетел.
А теперь он с удовольствием посмотрел на смышленую полусумасшедшую и молвил:
– А не подобрать ли где ей сподобную партии одежку? – и залежалка поплелась на кухню, где пролезла мимо огромного зеленого дивана и принялась рыться в шкафике.
Через час к этой штаб-квартире прискакал и заглянул молодой журналист Воробей. Он оглянулся и поманил барабанщика пальцем и пошептался с ним. Тот нацепил инструмент и неуверенно покосился на вполне переодетую девушку.
– Элоиза, – произнес он, запинаясь. – Здесь журналисты помощи взывают. Вы не откажетесь?
И трое недавно познакомившихся запрыгали по дороге, при этом Юлий молча вышагивал и, изредка спотыкаясь на кочках, кивал, девица почти не слушала, вставляя изредка не относящиеся ни к чему реплики, а Воробей подробно докладывал о случившемся с ним злоключении.
Вчера с утра журналист поехал на перекладных трамваях на окраину города, в речной порт, где штрейхбрекеры и местные вохры избили профсоюзного активиста 'Рабочей неволи' и митингового солиста из Рабфронта некоего Холодковского, который удумал произнести свою пламенную речь в приобеденное время на площадочке перед местной служебной столовой. На территорию порта Воробья вохра не пустила, да еще вдогонку отправила с десяток искаженных южным выговором эвфемизмов и пару сибирских метровых котов, лающих, как паровозы. Спасся Воробей, запрыгнув на высокий колючий кустарник, откуда, вопящий и с торчащими со спины шипами, был снят местным сердобольным работягой, и рассказавшим Воробью за бутылочкой дармового пива о портовой речи.
– По кустарникам ночевать – последнее дело, – заметила здесь Элоиза.
В речи своей активист Горячев позвал всех на Первомай: '…отметить стройными рядами портовое воровство…привлечь к вниманию портовую безглазую таможню…заставить подставного владельца Усамова рассчитаться за каботаж и перевальщикам мирными средствами…'. Но тут выскочил горячий человек Гафонов, стал волновать собравшихся работяг, кружить, раздирая на себе ворот вышитой рубахи и орать: ' Всех…всех из костра да в полымя…всем, всем занозу в венозу, на дыбу в позу…им, им тухлую в горло кость, чтоб поперек дышла вышла…'
Заволновалась вохра, собранная из исключительных нелегалов, налетела, но Гафонов высклизнул и еще поплелся в кассу портуправления, а Горячеву досталось и на бобы и на горох. Шишки кедровые почти видны издали были.
– Будто у людей, кроме кулака, и органа чувств другого нет, – пробормотала здесь Элоиза.
Но дальше – интересней. Когда довольный, полный профессиональных впечатлений Воробей отправился назад, вдруг увидел он двух малолетних людей, школьников среднего класса, кричавших друг