сомнения в их целесообразности. (А целесообразны они были хотя бы потому, что приходилось платить сразу три зарплаты: кухарке, шоферу и сторожу.)
Их было двое в жизни Орловой — абсолютно неприкасаемых, ни в чем не похожих, находившихся на разных полюсах жизни и даже, как иногда казалось, в различных измерениях.
— Нонночка, королева моя! — слышался ее возглас, обращенный к сестре, появлявшейся — с розами или огромным блюдом с клубникой — на тропинке, ведущей к дому.
Нонночка! Тонкий «раевский» профиль и через пятьдесят лет сохранивший чистоту линии.
Кто она была? Ни народная артистка, ни режиссер, ни известный театральный педагог — вроде бы никто, — только сестра Орловой, только бабушка для любимой внучки (тот, в чьей жизни была своя — настоящая БАБУШКА, знает, какой сокровенной изнанкой готова вывернуться душа при одном лишь упоминании этого слова).
Она была начисто лишена печати так называемой «работающей женщины» (след, которой несла в своем облике даже отнюдь не загнанная Любочка). Она смогла прожить врозь с этой жизнью, как-то помимо ее, при этом нисколько не потеряв жизнелюбия и природной веселости. Вспоминали ее все, кто когда-либо бывал в двух этих домах — Орловой и ее сестры; Нонна Петровна и Внуково были понятия синонимичные. Она жила там с момента основании поселка (с какого-то времени безвыездно), на параллельной с домом сестры улице, в небольшом — по внуковским меркам — доме, поначалу летнем; позже в доме появилась огромная, во всю стену, печь, способная обогревать второй этаж.
Там, на втором этаже, точно некий таинственный персонаж за закрытой дверь, обитал ее муж, с которым Нонна Петровна, логически разрешая тему отстранения, последние годы уже просто не разговаривала.
«Зачем же ты с ним живешь?» — набрав побольше воздуха, спрашивала внучка, и Нонна Петровна, не говоря ни слова, начинала плакать.
Когда-то неизрасходованный темперамент молодого Сергея Веселова едва не стоил ему жизни — рассказывали, что он чуть ли не стрелялся из-за прелестной юной жены, одолеваемой ненавистными ему поклонниками. Была ли это прекрасно разыгранная инсценировка, или же он на самом деле родился в кольчуге, в любом случае эти выстрелы (действительные или выдуманные) глухим эхом отозвались в жизни обоих. Тайна этого странного союза вернее всего объясняется несколько пасмурной — с роковым налетом — красотой Сергея и роковым же свойством Нонны Петровны умирать от красивых человеческих лиц. «Скорее всего это-то и сгубило мою бабку-эстетку», — говорила Нонна Юрьевна, она же, не раз уже появлявшаяся на этих страницах как «Маша» (и чтобы внести ясность в вероятно начавшую раздражать чехарду с постоянным употреблением одного и того же имени, еще раз напомним: 1. Любовь Петровна Орлова, 2. Нонна Петровна — ее сестра, 3. Нонна Сергеевна — дочь сестры и Сергея Веселова, 4. Нонна Юрьевна, она же «Маша» — внучатая племянница Орловой, дочь Нонны Сергеевны).
Вероятно, этого невеселого человека раздражал и пугал тот круг людей, близких Орловой, что по большей части вращался возле ее сестры, — все эти хохмящие, непонятные ему острословы — неважно, женского или мужского пола. Он сторонился их по памяти прошлого, не находя там своего места.
Орлова старалась с ним не встречаться, да в особых стараниях и не было нужды, — в воспоминаниях близких он так и остался «человеком наверху» — некто за запертой дверью, запертой столь же глухо, как и его душа, так и не спустившаяся на веранду, где шла оживленная ироничная пикировка между загадочными для него персонажами этой книжки.
Чаще всего эта мнимая пикировка оказывалась разыгранным в лицах рассказом Раневской, который при посильной поддержке участников прерывался залпами хохота и, наконец, финальным грохотом, сотрясавшим участок, грохотом такой силы и заразительности, что хотелось немедленно в него войти, принять в нем участие, но на появившуюся на веранде девочку уже махали руками с искаженными и заплаканными лицами: «Машенька, иди в сад! Тут нельзя!.. В сад, скорее!»
Вечером спрашивали:
— Что происходило?
— Фаина Георгиевна рассказывала о гастролях во Львове.
— И что же?
— Ну, у нее, как всегда, во время гастролей приключилась бессонница, и она вышла на балкон. И вдруг в ужасе видит: над городом светится огромное неоновое непристойное слово. Знаете, существительное действия на букву «Е». Заснуть уже не смогла и только на рассвете разглядела потухшую «М» на вывеске, разумеется, по-украински: «Мебля».
Повторные залпы, повторные пересказы.
— А где Фаина Георгиевна?
— Ушла. У нее отчего-то испортилось настроение.
На следующее утро Раневская трудолюбиво расчищала дорожку, ведущую к дому Нонны Петровны.
— Это будет дорожка имени меня, — оповещала она округу.
Раневская жила в то лето на даче Прутов, там, где сейчас возвышается замок Боровика. А когда-то в орешнике и елках прятался небольшой домик сценариста и сочинителя всевозможных историй из собственной (то есть его) жизни Иосифа Прута, удивительно их излагавшего и всегда появлявшегося с гробовым видом человека, ни к чему всерьез не относящегося. Из прутовского орешника доносился постоянный нежнейший свист Раневской — Чайковский, Рахманинов, Барди, густо-медовый к вечеру июльский воздух переливался сложнейшими увертюрами, ариями: звучавшая в ее душе музыка отчасти была следствием знакомства с маршалом Толбухиным, в котором ока находила черты, не свойственные военным вообще и маршалам в частности. (Через два года Толбухин умер и свист оборвался.)
Их совместный тематически рефрен с Павлой Леонтьевной Вульф выражался часто повторяемой фразой: «Хочу в девятнадцатый век». Припадая в поисках классики к запрещенному во время войны радиоприемнику, Павла Леонтьевна призывно-драматически выкликала: «Фаина, Глюк!» — и Раневская, чем бы ни были заняты ее мысли, бежала на зов.
В их последнее совместное лето они снимали комнату с верандой у Евы Яковлевны Милютиной.
Во время одной из в общем-то нечастых прогулок Орловой с Раневской они увидели мирно бредущую в их сторону корову. Почему-то эта ничем не примечательная буренка повергла Фаину Георгиевну в неописуемый ужас. Не обращая внимания на расположившихся возле забора наблюдателей, бедная Раневская — верная защитница всех животных — упала на четвереньки и стремительно поползла в кусты. Несколько шокированная Орлова (впрочем, как и буренка) царственно прошествовала мимо, с коровами, как мы знаем, ее соединяла длинная тематическая линия.
Может показаться удивительным, что при абсолютной разности темпераментов и дарований две эти личности, — объединенные, быть может, сознанием своей отдельности, — почти до последнего времени держались друг друга. Удивление может смениться недоверием, если сказать, что Орлова была едва ли не единственной (помимо обожаемой мамы-Лили — Павлы Леонтьевны Вульф), кто находил способы укрощать «Фуфу».
Идеально ровная, постоянно рабочая температура отношения Орловой ко всевозможному обслуживавшему персоналу никогда не подпрыгивала до лихорадочных высот, свойственных Фаине Георгиевне.
Раневская подолгу и со вкусом враждовала с администрацией, вела затяжные войны на чужой территории — войны, надо сказать, не слишком спланированные и совсем не прибыльные для той сверхдержавы, которую она представляла в единственном числе. Одну из таких кампаний она проводила на стратегически важном для нее моссоветовском направлении во время гастролей театра. Кампания была летняя. Изнуренная неустройствами быта и духотой, Раневская вдруг заявила, что не выйдет на сцену, пока «это ничтожество» — очередной враг-распорядитель — собственноручно не поставит ей клизму. Даже учитывая изобретательность Фаины Георгиевны — это было внове, это было сильно. До спектакля оставалась пара часов. Бледный от ужаса администратор заявил, что скорее удавится, чем совершит подобное действие. Отправившаяся на переговоры дирекция через несколько минут вышла из номера с тусклыми лицами.
Положение становилось аховым. Вот тогда-то и послали за Орловой.
Вошедшая нашла Раневскую в состоянии крайней несговорчивости. Состоялся обмен мнениями.