Был один из вечеров, когда Орлова пригласила Ирину Сергеевну Вульф к себе домой, на Бронную, куда она к тому времени переехала. Хотела что-то уточнить или попробовать в роли. Удачной, видимо, оказалась, эта вечерняя репетиция, после которой Орлова предложила бабушке выпить по рюмке коньяку, потом еще по одной. Ощущение легкости и приязни поддерживалось теплым осенним вечером. Когда они встали из-за стола, было совсем поздно, и Орлова предложила проводить Ирину Сергеевну до площади Маяковского — полпути от ее дома до 3-й Тверской-Ямской, где жила Вульф. Не торопясь, они прошли площадь Маяковского, двинулись дальше по улице Горького и оказались возле ресторана «Якорь», невдалеке от дома Ирины Сергеевны, которая не захотела отпустить Любочку одну, и они отправились обратно до Бронной. Потом все повторилось — еще и еще раз, то ли потому, что было не ясно, кто из двоих все же возвращался к себе в одиночестве, кажется, они и до сих пор ходят по ночной Москве своего прошлого, не умея расстаться, забыв, как это делается в земной жизни.
Ирина Сергеевна и предложила дирекции пригласить на роль Норы молодую актрису, запомнившуюся всем по фильму «Дама с собачкой».
Никаких; тайн от Орловой тут не было.
М. Никонову удалось убедить Завадского в том, что Ия Саввина способна стать открытием в этой роли. Это был уникальный директор — Михаил Семенович Никонов, может быть лучший в то время, начала шестидесятых. При нем вернулась в театр Раневская, пришли Терехова, Бероев, Талызина. Это он отстаивал «В дороге» Розова — спектакль, в котором Анисимова-Вульф открыла Москве и Парижу (на гастролях) ни на что не похожее дарование Бортникова.
Дебют Саввиной был волнителен вдвойне: первое появление на профессиональной сцене, причем в роли, которую играла сама Орлова.
Человек, мало-мальски знакомый с внутритеатральными нравами, может представить, какая сложная и часто взрывоопасная смесь вскипает на внутреннем огоньке подобных замещений. Напряженное и хищное выжидание, затаенный ужас неминуемого провала, или почти открыто ликующее его предвидение, не сбывшееся в последний момент. Первая исполнительница не пришла, но ее мастеровитый призрак присутствовал за кулисами.
В тот вечер во Внуково Орлова часто поглядывала на часы. В пятнадцать минут одиннадцатого, смешав карты в очередной раз не сошедшегося пасьянса, она прошла в гостиную, где сидели Александров и Нонна Голикова. Абсолютно ровным голосом сказала: «Григорий Васильевич, пожалуйста позвоните, — передали Саввиной цветы и записку?»
Поручение было незамедлительно исполнено.
Саввину тогда поздравляли все: Завадский, Анисимова-Вульф, Никонов, артисты и зрители. Играла она, по воспоминаниям многих, блестяще и очень по-своему.
В ее гримерной в тот вечер стоял большой букет роз с короткой поздравительной запиской: «…Норе от Норы».
Это был не только жест эпизодического великодушия.
Орлова знала о проблемах Саввиной с голосом, болезненно хрупким, срывающимся, уже пропадавшем однажды. Как-то, встретив Саввину в театре, она в довольно резких выражениях высказала все, что думает о ее невнимании к своему инструменту. А потом чуть ли не за руку отвела к какому-то редкостному, почти легендарному специалисту по голосовым связкам.
Знала она и что такое положение дебютантки с сильным, самостоятельным характером в театре, где есть Хозяйка. Хозяйка, способная без особых затрат расправиться с кем угодно, невзирая на талант или недавний успех.
Сама она всегда существовала в театре крайне обособленно, сохраняя постоянную дистанцию, словно работала по контракту западного образца.
После спектаклей ее встречал неизменно корректный, никуда не торопящийся Григорий Васильевич: «Вы готовы, Любовь Петровна? Еще нет? Я подожду». И ждал столько, сколько нужно, попыхивая сигарой и ласково беседуя с артистами.
Завадский любил собирать труппу для бесед. Звучало это очень величественно: «Я хочу собрать труппу, чтобы познакомить актеров с последними стихами Расула Гамзатова». Темой беседы могло стать что угодно: последняя прочитанная книга, этический ликбез или пророческий сон Юрия Александровича.
Раневская, посетив собрания пару раз, нарекла их «мессой в борделе» и больше не появлялась.
Любовь Петровна, игнорируя первые ряды для народных и даже вторые и третьи для заслуженных артистов, неизменно устраивалась возле выхода, ближе к седьмому ряду, там, где группировалась молодежь. Вскоре она тоже перестала появляться на этих утренних слушаниях.
Пройдут годы, и все то причудливо-капризное, наивное и непоследовательное, что часто связывалось с Завадским, будут вспоминать с нежностью и тоской — как чеховские сестры Москву. Над ним смеялись, его никто не боялся. А когда пришло время бухгалтеров от режиссуры вспомнили, что он был последним осколком серебряного века, Калафом и Альмавивой, — блестящим актером, выдумщиком, — много чего можно было вспомнить.
О его летучем, божественном равнодушии ходили легенды. Легенды превращались в мифы. Их было не меньше, чем знаменитых карандашей Завадского, порхающих по всем воспоминаниям об этом вечно штрихующем человеке — рисовальщике бесчисленных рож и узоров.
— Ну что, Фаина? — спрашивал он Раневскую после того, как с ней на гастролях случился сердечный приступ и он лично повез ее в больницу, дождался пока ей сделают уколы.
— Ну что-что! — тоскливо ответила Раневская, — грудная жаба.
Он страшно огорчился — ах, какой ужас, грудная жаба! Неужели грудная жаба… — и тут же, увлекшись вдохновительным пейзажем за окном машины, тихонько запел: «Грудна-а-я жа-а-ба, гру-у-удна- а-а-я жа-а-а-а-аба-а…»
— Ну, какая вы, право, Фаина Георгиевна, — сказала услышавшая эту историю Ия Саввина, — а кто другой из ныне живущих «гениев-режиссеров» лично повез бы вас в больницу?
— А я разве что-нибудь говорю, я ведь только в самом положительном смысле (из воспоминаний И. Саввиной).
Раневская называла его «Пушок» или развернуто: «вытянутый в длину лилипут», человек, «родившийся в енотовой шубе».
«Ну, что там еще придумала про меня Фаина?» — спрашивал он, стараясь казаться ироничным.
После получения Героя Соц. Труда Завадский стал «Гертрудой».
Раневская при нем не работала годами (после него тоже). Они ссорились, мирились, она уходила, кочевала по театрам.
Ее спрашивали:
— Зачем все это, Фаина Георгиевна?
— Искала… — отвечала Раневская.
— Что искали?
— Святое искусство.
— Нашли?
— Да.
— Где?
— В Третьяковской галерее…
Раневская возвращалась. Завадский не помнил обид. Он не был злопамятен. Он часто бывал «прохладным». Его пристрастия казались необъяснимыми. Или поверхностными. Все происходило вдруг.
В театре вообще все лучшее происходит вдруг.
И все худшее тоже.
Сплетни, интриги, все естественно сопутствующее человеческим отношениям — норма для театра, для живого театра, ибо в его основе — конфликт, его природа — драма. Это замкнутый крут. Это порочный круг. Это самодостаточный круг. Человеку с трезвым умом и благими намерениями лучше не пересекать