командора подушку. — Получи тело.
Наступила тишина. Я вопросительно взглянул на Вальку, она — на меня. Шурик лежал, уткнувшись лицом в валик, бледный, худенький, съежившийся, голова его была неестественно вывернута вбок, глаза закрыты.
— Ага, — сказал я Вальке злорадно, — удавила деверя, голубушка?
— Он мне шурин, — растерянно ответила Валька и тронула Шурика за плечо.
— Тем более. — Я наклонился к командору и прислушался: дышит он или нет? Дыхания не было слышно.
Шутки шутками, а мне стало не по себе. Валька тоже испугалась — принялась трясти Шурку за плечи, приподнимать:
— Сашка, миленький, не шути. Это плохая шутка. Слышишь, Сашка?
— Нашатырь нужен, — быстро сказал я.
— Ах я дура большая!.. — запричитала Валька. — Ну скажи, малыш, что тебе сделать?
— Тридцать копеек дай, — басом сказал «малыш».
— Ах, ты вот как со мной! — Валька вскочила. Она хотела разозлиться, но я видел, как она рада. — Бог подаст. Собиралась дать, а теперь не получишь. — И, схватив ведро и тряпку, она убежала в ванную.
— Вот так мы и живем! — Как ни в чем не бывало Шурик вскочил. — Думаешь, не даст тридцать копеек? Пятьдесят даст как миленькая.
Не знаю почему, но эта последняя фраза мне не понравилась.
— Ты не за тридцать ли копеек весь этот цирк затеял? — спросил я.
— Ну и что? — подумав, сказал Шурик. — Я же не виноват, что Толька жмот, от него десяти копеек не дождешься.
— А ты всех людей на копейки меряешь? — Мне было стыдно самому от своих слов, но Шурка упорно не хотел обижаться, и это раздражало.
— Послушай, не заводись, а? — примирительно сказал Шурик. — Случилось что-нибудь? Ты весь зеленый.
Я вкратце рассказал ему о цепочке.
— Ну и характер у тебя? — сказал он, выслушав. — Умеешь ты делать истории из пустяков.
— Из Пустяков? — переспросил я, стараясь казаться спокойным. — Вы все как сговорились прямо!
— Конечно, из пустяков. Ну цепочка, и что такого? У меня тоже есть. На сирийских базарах они копейки стоят.
— Сам ты копейку стоишь! — вспыхнул я. — Какая разница, сколько она стоит? Копейку — значит, тебя самого за копейку купили! Ты знаешь, что Борька по этому поводу думает?
— А мне плевать, — равнодушно сказал Шурка. — Важно, что я по этому поводу думаю.
— Да ни черта ты не думаешь! Питаешься подачками, как… — Я замолчал.
— Ну? — спросил Шурик.
Мы стояли друг против друга, выставив каждый вперед плечо, как будто собирались драться. Но драться лично я не собирался. С кем драться-то?
— Знаешь что? — сказал я тихо. — Жалко мне тебя.
Это Шурку задело.
— Ишь ты, сострадатель нашелся! — сказал он. — А ты побывал в моей шкуре? У тебя было так, что ботинки порвались, а других нет? Уж, наверно, запасные стоят в прихожей, а нет, так папа с мамой сбегают и купят по первому же твоему воплю. Подачками я, видите ли, питаюсь! Посмотрел бы я на тебя, чем бы ты питался. И иди ты со своими трагедиями знаешь куда?
— Знаю, — сказал я и вышел.
18
До шести часов я слонялся из комнаты в комнату. Дома никого не было, и слава богу: мама терпеть не может, когда я задумываюсь; по ее понятиям я очень мрачный и скрытный человек, а такие люди плохо кончают. Поэтому она начинала нервничать и упрекать меня тем, что все дети как дети, делятся со своими матерями, а мне самое слово «делиться» кажется противным, и не верю я, что можно от души делиться: можно рассказать, проинформировать, можно попросить совета. Но никакой важной для мамы информации я не мог сообщить, а советы ее были слишком далеки от реального положения вещей. Отец, напротив, не требовал от меня откровенности. Он всегда шел мне навстречу, стараясь разговорить, отвлечь и наводящими беседами добиться от меня высказываний, которые помогли бы ему правильно обо мне судить. Последний раз это ему удалось года два назад. С тех пор я в разговорах с ним разыгрывал из себя то Петю, то Васю. Зачем? Чтоб затруднить ему задачу. Чтоб дать ему понять, что я уже не часть его организма, а целый человек. Сегодня, к счастью, у мамы было родительское собрание в классе, который она вела, а отец в такие дни засиживался у себя в институте. Поэтому я мог задумываться сколько угодно. Но странно: когда никто не мешает, трудно сосредоточиться. Вдобавок мне было просто физически плохо. В голову лезли самые дикие мысли: то мне казалось, что я смертельно болен и доживаю последние минуты, то — что я в самом деле прибыл с другой планеты и страдаю от света, от влажности, от давления, от микробов, разрушающих мой организм.
В общем, было так плохо, что я даже обрадовался, вспомнив о планете Лориаль.
Я сел за стол, достал из кармана штанов скомканную, опозоренную карту моего континента, положил ее, разгладив, на ватманскую форматку и аккуратно наколол иголкой все заливы и мысы. Потом обвел проколы на форматке остро заточенным карандашом, и через полчаса вторая карта континента уже лежала у меня на столе, девственно чистая и готовая для открытий. Я уточнил границы прибрежных государств и стал кружить над центральными джунглями, выискивая поселения аборигенов.
Мой аэрон лениво плыл над самыми верхушками гигантских трав, покачиваясь тяжело в теплых воздушных потоках, которые сверху казались цветными. Я стоял на передней площадке, по-пижонски засунув руки в карманы, и хмурился, когда усилием воли надо было перекладывать рули. Было хорошо и просто: здесь, в двадцати метрах над поверхностью континента, я был в безопасности и в тепле. Солнышко пригревало, и бабочки, складывая крылья, мерцали у меня над головой. Если бы я мог все это описать на бумаге, если бы я мог рассказать, как Шурик! Но я только чувствовал, и это было только во мне. Со стороны, наверно, дико выглядело, что я сижу, склонясь над форматкой, и морщу лоб, и хмурюсь, и улыбаюсь, но мне было все равно: целая планета вращалась во мне, теплая и цветная; она принадлежала только мне, и некому было смотреть на меня со стороны, а сам на себя со стороны я смотреть еще не умел.
Так я летел, точнее — плыл, как на тяжелом плоскодонном облаке, внимательно разглядывая спутанную розовую с зелеными цветами траву, пока наконец, случайно посмотрев себе под ноги сквозь стеклянный пол, не увидел аборигенов.
Их были тысячи. Зеленоглазые, серые, цвета ссохшейся земли, они качались на верхушках трав, висели гроздьями на розовых листьях, толпились на огромных цветочных зонтиках, каждый из которых, зеленый или желтый, мог бы служить посадочной площадкой для моего аэрона. Они тянули ко мне серые руки и, запрокинув белесые лица, молчали.
Зависнув в двух метрах от одного из верхушечных зонтиков, я перепрыгнул на него с крыши моей машины (серые тела дождем брызнули в разные стороны вниз, и зонтик опустел), обратился к аборигенам на межплеменном наречии и вкратце объяснил им, что надо объединиться, выбрать достойнейших и, поручив им организацию продовольственных дел и самообороны, начать строить новую жизнь.
— Путь долгий предстоит, — сказал я, — придется перепрыгнуть через несколько стадий.
Меня внимательно выслушали, потом из толпы на соседнем цветке выступил один, с красной поперечной полосой на груди, и спросил меня, театрально жестикулируя, когда же мы пойдем грабить и заселять другие континенты.
— На что вам эти загаженные курятники, эти отхожие места? — сердито ответил я. — У вас земли —