Работа в тот день стала для Брукмана кошмаром, какого он не знал с самых первых дней в лагере. Невероятным усилием он заставил себя встать, спотыкаясь, вышел из барака и поковылял по дороге к каменоломне. Ему казалось, будто он плывет высоко над землей, голова его превратилась в туго надутый воздушный шар, а ноги — в лишенные костей стебли, почти ему не подчинявшиеся. Дважды он падал, и его несколько раз пинали, прежде чем ему снова удавалось подняться и ковылять дальше. На горизонте поднималось солнце, ярко-красный глаз на тошнотворно-желтом небе, который, как казалось Брукману, бесстрастно наблюдал за тем, как они сражаются за жизнь и умирают, подобно ученому, разглядывающему лабораторный лабиринт.
Диск солнца словно становился все ярче с каждым болезненным шагом, увеличиваясь и распухая, пока не поглотил все небо.
Потом он со стоном поднимал камень, чувствуя, как грубая поверхность раздирает ему руки…
Реальность начала ускользать от Брукмана. Временами ему казалось, будто весь мир куда-то исчезает, а потом он медленно приходил в себя, словно возвращаясь откуда-то издалека, и слышал свой собственный голос, произносивший слова, которые он не понимал, или бессмысленно причитавший, или хрипло рычавший по-звериному, после чего обнаруживал, что его тело продолжает механически работать, нагибаясь, поднимая и перенося камни, без участия воли.
«„Мусульманин“, — подумал Брукман, — я становлюсь „мусульманином“».
И его захлестнула холодная волна страха. Нарочно разбивая руки о камни, нанося самому себе порезы, чтобы болью очистить собственный разум, он изо всех сил пытался удержаться в этом мире, боясь, что в следующий раз, выпав из него, он уже больше не вернется.
Мир вокруг него пришел в норму. Охранник что-то хрипло крикнул и ударил его прикладом, и Брукман заставил себя работать быстрее, хотя и не мог удержаться от беззвучных рыданий из-за боли, которой стоило ему каждое движение.
Он заметил, что Вернеке смотрит на него, и вызывающе посмотрел на него в ответ, чувствуя, как по грязным щекам текут горькие слезы, и думая: «Я не стану „мусульманином“ для тебя, я не буду облегчать тебе задачу, я не стану для тебя очередной беспомощной жертвой…» Вернеке несколько мгновений смотрел в глаза Брукману, а потом пожал плечами и отвернулся.
Брукман наклонился за очередным камнем, чувствуя, как трещат мышцы спины и боль вонзается в тело, словно нож. Какие мысли скрывались за невозмутимостью Вернеке? Выбрал ли он Брукмана в качестве своей следующей жертвы, почувствовав его слабость? Разочаровала ли Вернеке его воля к жизни? Наметит ли Вернеке себе теперь кого-нибудь другого?
К полудню у Брукмана снова началась лихорадка. Чувствуя, как пылает лицо, в глаза словно набился песок, а кожа на скулах натянулась, он подумал о том, сколько еще сможет продержаться на ногах. Споткнуться, ослабеть, лишиться чувств означало неминуемую смерть; если его не убьют нацисты, это сделает Вернеке. Вернеке теперь находился в другом конце каменоломни, и его нигде не было видно, но Брукману казалось, что жесткие черные глаза Вернеке присутствуют повсюду, паря в воздухе вокруг него, на мгновение выглядывая из-за спины нацистского солдата, наблюдая за ним с тусклой железной боковины вагонетки, рассматривая его с десятка разных углов. Он тяжело нагнулся за новым камнем и, поднимая его, обнаружил под ним глаза Вернеке, немигающе глядевшие на него с сырой мертвенно-бледной земли.
Днем на восточном горизонте, на краю бескрайней степи, появились яркие вспышки, они быстро следовали одна за другой, беззвучно озаряя серое небо. Нацистские охранники собрались вместе; глядя на восток, они о чем-то приглушенно разговаривали и не обращали внимания на заключенных. Впервые Брукман заметил, насколько потрепанными и небритыми стали охранники в последние дни, словно они сдались, словно их больше ничего не интересовало. С застывшими в напряжении лицами они то и дело смотрели туда, где на краю мира в небе вспыхивал огонь.
Мельник сказал, что это просто гроза, но старый Боме возразил, что это артиллерийская канонада и, значит, скоро придут русские и всех их освободят.
Боме настолько обрадовала эта мысль, что он начал кричать:
— Русские! Это русские! Русские идут нас освобождать!
Дикштейн, еще один новичок, и Мельник пытались заставить его замолчать, но Боме продолжал подпрыгивать и кричать, размахивая руками, пока не привлек внимания охранников. Придя в ярость, двое из них набросились на Боме и начали бить прикладами, а когда он упал, продолжили пинать ногами. Боме извивался под их сапогами, словно червяк. Вероятно, они забили бы Боме на месте до смерти, но Вернеке организовал с помощью других заключенных отвлекающий маневр и, когда охранники переключились на них, помог Боме встать и проковылять на другую сторону каменоломни, где остальные заключенные до конца дня старались прикрыть его своими телами.
Что-то в том, как Вернеке помог Боме подняться на ноги и, хромая, отойти в сторону, в том, как Вернеке покровительственно обнимал его рукой за плечи, подсказало Брукману, что Вернеке выбрал себе следующую жертву.
Вечером Брукман не смог есть скудную тухлую еду, которую им давали, — его вырвало после первых же нескольких кусков. Дрожа от голода, усталости и лихорадки, он прислонился к стене, глядя, как Вернеке возится с Боме, ухаживая за ним, словно за больным ребенком, мягко с ним разговаривая, вытирая до сих пор сочившуюся из уголка рта Боме кровь, убеждая проглотить несколько глотков супа и наконец позволив ему вытянуться на полу вдали от нар, где его не толкали бы другие.
Как только погасло внутреннее освещение, Брукман встал, быстро и решительно пересек барак и лег в тени возле того места, где стонал и ворочался Боме.
Вздрагивая, он лежал в темноте, ощущая сильный запах земли, и ждал, когда придет Вернеке.
В прижатой к груди руке Брукман сжимал заостренную ложку, которую он украл и начал затачивать еще в тюрьме в Кёльне, так давно, что уже почти не помнил, как скреб ею по каменной стене камеры долгие часы каждую ночь; он сумел спрятать ее на себе во время кошмарной поездки в душном товарном вагоне и в первые ужасные дни в лагере, никому о ней не рассказывал, даже Вернеке, в те несколько месяцев, когда считал его кем-то вроде святого; и продолжал ее хранить даже после того, как стало ясно, что бежать отсюда невозможно, скорее как хрупкую связь с прошлым, чем орудие, которым когда-либо надеялся воспользоваться, относясь к ней почти как к священной реликвии, остатку исчезнувшего мира, в самом существовании которого он уже почти сомневался.
И теперь пришло время наконец ее применить, обагрив чужой кровью…
Он снова и снова ощупывал ложку, вертя ее в руке; она была твердой, гладкой и холодной, и он сжимал ее изо всех сил, пытаясь не обращать внимания на дрожь в пальцах.
Он должен был убить Вернеке.
При этой мысли Брукмана охватила странная тошнотворная паника, но у него не было выбора, не было другой возможности. Дальше так продолжаться не могло, силы его иссякали; Вернеке убивал его столь же неумолимо, как он убил других, просто не давая ему спать. И пока Вернеке был жив, он не мог чувствовать себя в безопасности — всегда существовал шанс, что Вернеке придет к нему, нападет, как только он утратит бдительность. Стал бы Вернеке колебаться хоть секунду, зная, что может убить его в любой момент? Нет, конечно нет… Вернеке убьет его при первой же возможности, не раздумывая. Нет, он должен нанести удар первым…
Брукман беспокойно облизнул губы. Сегодня. Он должен убить Вернеке сегодня ночью.
Послышался шорох; кто-то вставал, выбираясь из массы спящих на нарах. Темная фигура пересекла барак, направляясь к Брукману, и Брукман напрягся, инстинктивно проведя большим пальцем вдоль острого края ложки, готовый подняться, напасть — но в последнюю секунду фигура свернула в сторону и поковыляла в другой угол. Послышался звук, похожий на шум дождевых капель по ткани; человек постоял немного, что-то бормоча, и медленно вернулся на нары, волоча ноги, словно у стены из него вытекла сама жизнь. Это был не Вернеке.
Брукман снова опустился на пол, чувствуя, как сотрясается от ударов отчаянно колотящегося сердца его измученное тело. Ладонь его взмокла от пота. Он вытер ее о рваные штаны и снова крепче сжал ложку.
Время как будто остановилось. Брукман ждал, вытянувшись на жестких досках пола; неструганое дерево царапало его кожу, пыль набивалась в рот и нос, и ему казалось, словно он уже мертвец, лежащий в