— Принесла вас нелегкая!
Старик портье стоял к лифту спиной, выписывал счета. Он не видел, что что-то большое пролетело за сетчатой шахтой. Он только услышал, как что-то упало со странным мягким стуком.
Потом донесся крик, страшный, леденящий душу женский крик:
— Варя! Варенька!..
По лестнице бежала хорошенькая официантка из острабочих, в кружевном переднике, с наколкой. На последнем марше ее обогнал офицер.
Портье заковылял на костылях, заглянул за лифт — офицер стоял на коленях перед мертвым искалеченным телом.
Официантка сидела на ступеньках, плакала.
Погас свет. Начался воздушный налет.
Кто-то кричал у подъезда:
— Ахтунг! Ахтунг!
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ АНДРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА МАРТЫНОВА
Самое деятельное участие в похоронах Киры принял Жиленков. Он помог раздобыть хороший гроб и цветов, а это в Берлине летом 1944 года сделать было нелегко.
Перед выносом тела из морга приехали Власов и Трухин.
— Я понимаю твое горе, Алексей Иванович, — сказал Власов. — Но ты не падай духом. Для тебя самое главное сейчас работа, она поможет тебе преодолеть несчастье.
Он говорил долго, ему, видно, нравилось изображать себя заботливым, внимательным «отцом- командиром», тем более что около крутились корреспонденты из «Добровольца».
Трухин, трезвый, опрятно одетый, равнодушный, откровенно скучал — ему не терпелось поскорее дожить до обеда, когда можно будет опрокинуть в себя умиротворяющую душу жидкость.
Он не выдержал, перебил Власова, запутавшегося в своей длинной речи.
— Андрей Андреевич, вы не забыли, что у вас совещание.
— Помню, помню, — спохватился Власов. — Не отчаивайся, голубчик, — явно подражая кому-то, произнес он на прощанье и обратился ко мне: — Павел Михайлович, проследите, чтобы все сделали в наилучшем виде.
Трухин, подав мне руку, с усмешкой сказал:
— Вы уж постарайтесь, голубчик, чтобы все в наилучшем.
Мы ехали на грузовике — Астафьев со своей подружкой, похожей на мальчика, — она всю дорогу тихонько плакала, два солдата из комендантского взвода и незнакомая женщина в черном платье и в черном платке, повязанном по-монашески. Алексей Иванович сидел, положив руку на гроб. Глаза у него были сухие, за всю дорогу он не произнес ни одного слова.
Киру похоронили на кладбище неподалеку от Добендорфа, на участке, отведенном для русских офицеров.
Алексей Иванович помог снять гроб с машины, нес его вместе со всеми до узкой, экономно вырытой могилы — все молча, без слез. Подружка Астафьева, — я узнал, что ее зовут Клава Козихина, — тоскливо сказала поручику:
— Господи, что же он молчит!
Когда гроб опустили и солдаты вооружились лопатами, Козихина истерично крикнула:
— Подождите!
Она подошла к краю могилы, плача, кинула горсть сухой, пыльной земли на гроб и сердито приказала Орлову:
— Бросьте! Нельзя так…
Орлов послушно исполнил ее требование и отошел в сторону.
Солдаты быстро закидали могилу, похлопали лопатами по маленькому холмику, покурили и пошли к машине. Астафьев с трудом увел Козихину — плакать она уже не могла, ее одолела икота.
А Орлов все сидел у чужой могилы. Я подошел к нему.
— Пойдем, Алексей Иванович… Надо ехать…
Он решительно поднялся.
— Надо так надо.
Подошел к могиле Киры, постоял и пошел впереди меня. У ворот он повернулся ко мне:
— Сейчас Сережа, наверное, дома. И ничего он не знает…
Через два дня застрелился поручик Астафьев.
Тогда не могли понять, что заставило его покончить с собой. Трухин угрюмо изрек:
— Разберемся на страшном суде.
А я пожалел, что так и не поговорил с Астафьевым всерьез.
Позднее Клава Козихина рассказала, как все это произошло:
— После смерти Киры его словно подменили. Он совсем перестал со мной разговаривать — все молчал. Молчал и пил. Он и до этого со мной ласковый был, а тут совсем стал словно ребенок — положит голову ко мне на колени, руки мне целует и молчит…
А в последний вечер все говорил, говорил… «Давай, Клава, умрем вместе». Я очень испугалась — глаза у него тоскливые, плачет. Потом принялся бранить всех этих: «Ненавижу всю эту сволочь, Власова ненавижу. Трус и немецкий холуй». Про вас, Павел Михайлович, так и сказал: «Я его все равно убью…» Вы уже извините меня, но это не я, а он говорил. А потом про себя: «Я дурак, у меня в башке плесень на мозгах». Потом опять про Власова: «Он жадный! Развратник…» Рассказал, как недавно из Югославии какой-то царский генерал привез много ценностей, какой-то фонд. «Ты бы видела, Клаша, как Власов на эти драгоценности смотрел! У него слюни текли, как у голодной бешеной собаки. Он их обязательно украдет. Даже Трухин предложил драгоценности сдать в банк, а Власов закричал: «При чем тут банк?»
А что он про Орлова говорил: «Этот подлее всех! Я сначала восхищался им, думал, настоящий русский, а он, оказывается, ублюдок». Весь вечер вспоминал Киру, как она сказала: «Как ты мог, Алеша?!» Оделся, хотел идти к Орлову: «Я его сейчас убью!» Я его с трудом удержала, револьвер спрятала, раздела. Дала вина, думала, может, уснет… Он притих. Я обрадовалась. Он попросил, чтобы я сходила к портье, взяла таблеток сонных. «Не усну, только измучаюсь…» Вхожу и говорю: «Принесла. Портье сказал, очень хорошие таблетки, сразу уснешь». А его нет. Я в ванную, а он на полу…
Об Астафьеве забыли сразу, словно его и не было вовсе. Кроме Козихиной, никому до него не было дела.
РАЗВЕ УСНЕШЬ…
Плен есть плен!
Плен — это не знать, где очутишься через педелю, через три дня, завтра… Живешь и не предполагаешь, что в Берлине, на Унтер-ден-Эйхен, в личном штабе рейхсфюрера СС, в Ораниенбурге под Берлином, в главном административно-хозяйственном управлении СС, в отделе «Д» (концентрационные лагеря) в Берлине, Вильмерсдорф, Кайзераллее, 188, в управлении командования СС, в Берлине, Принц- Альбрехтштрассе, 8, в главном управлении имперской безопасности, там же, в управлении тайной государственной полиции, — да мало ли где, в какой-нибудь канцелярии какой-нибудь эсэсман, унтершарфюрер в служебном рвении вдруг усмотрит, что для Великой Германии было бы в высшей степени полезно группу военнопленных «А», содержащуюся в шталаге 303, переместить. Куда? Ну, скажем, в Нюрнберг…