ли? Так ругаться при девочках?»), в то время, как шло следствие и все молчали, на квартирах у шести учеников были произведены обыски. И знаете что? Даже нельзя узнать, что у кого взяли! Где же это слыхано: производить обыск в отсутствие хозяина? Это же беззаконие!
— А у тебя тоже был обыск?
Гиня, видно, хотел отругать за такой вопрос, но вовремя сдержался и только с досады ударил себя по бедрам.
Спрашивать, был ли у него обыск? У кого же он должен был быть, если не у него? Но говорить об этом громко? Вызывать подозрения? Человека может кондрашка хватить от такой глупой беседы… А, чтоб тебе! Но горе тому, кто предал их! Попадется еще он им в руки!
Хозяйка только руки заламывает:
— Что ты говоришь, Гиня! Лидка, деточка, не слушай, что он говорит! Ты ничего не слышала, ничего не знаешь… Боже мой, боже мой, что делается!
— Вы что? — окрысился Гиня на родную тетку. — Вы хотите чтобы мы это так оставили?!
Он даже вспотел. Дарка смотрит на этого отважного рыжего мальчишку, и новая тревожная мысль зреет у нее в мозгу.
— А кого больше всех подозревают?.. Кто, по-вашему, мог предать товарищей?
Гиня так блеснул на нее злыми глазами, что Дарка ощутила настоящий страх перед этим разъяренным мальчишкой.
— Ага. Я скажу по секрету вам, а вы похвастаетесь своим подругам, и так… гусь — свинье, свинья — борову, а боров — по всему городу! Я ведь предупреждал, что не надо разглашать, — говорит он, словно обращаясь к кому-то невидимому, — не я ли протестовал против женской гимназии? Не я ли был против того… — Он обрывает на полуслове, запыхавшись.
— Но из нашей гимназии никто не выдал? — не столько чтобы защитить честь своей гимназии, сколько чтобы спровоцировать его на откровенность, говорит Лидка.
Однако с Гиней сегодня нельзя разговаривать.
— Уходи, Лидка, не зли меня! Что вы могли выдать, когда сами знали фигу с маслом? Вот еще, стану я с вами об этом говорить!
— Вы меня не поняли, — легонько начинает Дарка, — я хотела вас спросить совсем о другом, а вы сердитесь. Я хотела…
— Ну, спрашивайте, — подобрел Гиня, — спрашивайте, Дарка!
Получив его разрешение, Дарка еще больше смущается.
— Я хотела спросить… видите ли, мы из одного села… Нет ли подозрений, не думает ли кто-нибудь из товарищей плохо о Богдане Данилюке?
Гиня сразу же возражает:
— Нет… и нет! Правда, Данилюк — это такая цаца, которая за крахмальным воротничком и скрипкой не видит света божьего, но на это он не способен! Нет! Данилюк этого не сделает! Я бы сам набил морду каждому, кто бы осмелился сказать о нем такое! Нет! Дан — хороший коллега!
Слава богу! Слава богу! Дарка трет себе лоб, чтобы окончательно стереть это страшное подозрение. А Гиня припоминает одну нотку в Даркином вопросе, которая помимо воли заинтересовала его.
— А что, Данилюк ваш парень?
— Что вы! — краснеет Дарка. — Мы только из одного села…
— Верно, — Гиня бьет себя по коленке, — вы односельчане с Данилюком! Вот нелепый вопрос! Ведь Данко водит ту румынку!
«Даже он знает об этом… Весь мир знает о моем позоре», — царапнуло Дарку по сердцу.
— Гиня, ты видел эту Лучику? Красивая? — Лидка вся искрится от злорадства.
— О, — презрительно обрывает Гиня, — теперь эта любовь такая мелочь!.. Если я что-нибудь узнаю, я вам сообщу, — говорит Гиня, забывая, что разговаривает с девочками из женской гимназии.
И без «будьте здоровы» вылетает из комнаты, словно на дороге его ждет крылатый конь.
Вместе с Гиней, его рыжими вихрами и пятнышком желтка на губе, из дома улетучилось и доброе настроение.
Хозяйка стоит посреди комнаты, сложив руки на животе, и спрашивает с тупой безнадежностью:
— Что же теперь будет?
Никто не знает, что будет дальше. Даже такая всезнайка, как Лидка, не может ответить на этот вопрос. Дарка сжимается в комочек и сама себя уговаривает: «Не думай, не думай, не думай…»
Гимнастический зал полон до краев, до ниш и углублений под окнами. Всюду обнаженные головы всех оттенков: от светло-солнечного до черно-орехового. Зал слегка колышется, как гречишное поле под косой. Подмостки впереди, портреты короля и королевы на стенах, два мягких кресла в первом ряду делают из этого когда-то веселого помещения судебное присутствие. Не хватает лишь черного распятия.
Дарка оглядывается назад (впереди только плечи и затылки) — все лица словно в масках. Насыщенная атмосфера ожидания и лихорадочной неуверенности покрыла их какой-то пеленой, под которой не различишь отражения душ на этих лицах. Все глаза сливаются в один большой радужный глаз. Все лица сбегаются в одно лицо, гигантское, как луна в телескопе: то задиристое, то боязливое, то гордое, то покорное, то безнадежное, то самоуверенное.
Воздух такой спертый, что приходится то и дело открывать рот, как рыбе на берегу, чтобы ухватить его побольше.
Внезапно первые ряды смолкают. На пороге появились учителя. Тишина волнами докатывается да последних рядов. В дверях какая-то заминка. В конце концов директора обеих гимназий входят одновременно. Учителя становятся, как почетная стража, по обеим сторонам подмостков. Директор мужской гимназии поднимается на возвышение, чтобы видеть всех перед собой и чтобы все его видели. На его спокойном лице ничего нельзя прочесть. Как-то смешно и вместе с тем страшно выглядит он перед этой массой ученических плеч и голов. Кое-кто нервным движением поправляет волосы, трогает галстук. Директор ждет. Одну, две, три минуты. Но вот он поднимает руку, и зал цепенеет. Директор с минуту держит руку на весу, потом медленно опускает ее и улыбается своим ученикам. Этой хорошо обдуманной улыбкой он удивляет всех. Одних сбивает с толку, других обезоруживает. Потом складывает руки на груди и говорит ласково и снисходительно:
— Дети мои! До меня дошел слух, — я не искал его автора (по залу проходит едва слышный ропот возмущенного удивления), потому что не хотел раздувать это дело, — итак, до меня дошло, что некоторые из вас не хотят участвовать в концерте, который устраивают гимназии в честь господина министра. Дети мои! Мне кажется, что какой-то опасный враг, ваш и наш, заронил в ваши души эту мысль. Кто-то, вероятно, очень ненавидит нас, украинцев, если пожелал оставить без учебного заведения триста украинских детей. Я хорошо знаю своих учеников, чтобы подозревать, что эта мысль родилась в ваших головах. Вы, может быть даже лучшие среди вас, пали жертвой злых, а может быть, и подкупленных людей, и если бы не божее провидение, которое вовремя предостерегло нас, эти подлые советчики довели бы всех нас до несчастья. Я уже не упоминаю о том, какую огромную обиду, какую боль причинили бы вы вашим родителям, которые, может быть, тянутся из последних сил, чтобы вывести своих детей в люди. И все же я не могу не наказать вас за ваше легкомыслие. В наказание ни женская, ни мужская гимназии не примут участия в концерте, в котором будут участвовать все черновицкие гимназии. Вас там не будет. Вас не будет на этих культурных соревнованиях, ибо вы не доросли до них! Вам же советуем, вернее, не советуем, а приказываем, не разглашать это дело за стенами гимназии. Не забывайте, — ласковый голос директора начинает прерываться и толчками подниматься все выше и выше, — что теперь мы спасаем вас своей честью! Имейте в виду, что мы в первый и последний раз взваливаем вашу вину на свои плечи. Если еще раз случится что-либо, хоть отдаленно напоминающее это дело, то мы не отступим больше ни на миллиметр. Даю вам в присутствии учителей честное слово. Теперь без шума разойдитесь по домам. А завтра, как обычно, на занятия.
Кто-то за спиной у Дарки говорит звонким шепотом:
— Ну и идиот! Ты думаешь, они это все ради нас делают? Хотят спасти свою шкуру!
Все с веселым шумом направляются к двери.
Сбоку над Даркиной головой кто-то кашлянул.